Виктор Петрович Асафьев — цитаты и афоризмы (500 цитат)

Виктор Петрович Астафьев — выдающийся русский прозаик, один из немногих писателей, кого ещё при жизни называли классиком. Виктор Петрович — советский и российский писатель, эссеист, драматург, сценарист. Герой Социалистического Труда, лауреат двух Государственных премий Российской Федерации, двух Государственных премий СССР и Государственной премии РСФСР им. М. Горького, кавалер ордена Ленина. Член Союза писателей. Виктор Петрович Асафьев — цитаты и афоризмы собраны в данной подборке.

В ей, в жизни, завсегда, как на рыбалке: то клюет, то не клюет...

В ей, в жизни, завсегда, как на рыбалке: то клюет, то не клюет…


Почему люди бьют друг друга? Какой простой вопрос! И ответ проще простого: «Охота, вот и бьют…»

Почему люди бьют друг друга? Какой простой вопрос! И ответ проще простого: «Охота, вот и бьют…»


Бедствия обнажили не только наши доблести, но и подлости.

Бедствия обнажили не только наши доблести, но и подлости.


С детьми и собаками Аким умел ладить, они его любили – верный признак души открытой и незлой.

С детьми и собаками Аким умел ладить, они его любили – верный признак души открытой и незлой.


Если обуви не дали, значит, выдадут медали...

Если обуви не дали, значит, выдадут медали…


Только детям спасительно дано все запоминать и все забывать.

Только детям спасительно дано все запоминать и все забывать.


Что можно ждать от хорошо отдохнувших молодых людей! Одних только глупостей, и ничего больше.

Что можно ждать от хорошо отдохнувших молодых людей! Одних только глупостей, и ничего больше.


Что в народе, то в природе - едят друг дружку все.

Что в народе, то в природе — едят друг дружку все.


Здоровья всегда хватит на жизнь! Здоровье! Разве ты, имея деньги, не тратил бы их?

Здоровья всегда хватит на жизнь! Здоровье! Разве ты, имея деньги, не тратил бы их?


Бедственное время страшно ещё тем, что оно не только угнетает − оно деморализует людей.

Бедственное время страшно ещё тем, что оно не только угнетает − оно деморализует людей.


Изо всех спекуляций самая доступная и оттого самая распространенная — спекуляция патриотизмом, бойчее всего рапродается любовь к родине — во все времена товар этот нарасхват.


Главное губительное воздействие войны в том, что вплотную, воочию подступившая массовая смерть становится обыденным явлением и порождает покорное согласие с нею.


Эта вот особенность нашего любимого крещеного народа: получив хоть на время хоть какую-то, пусть самую ничтожную, власть (дневального по казарме, дежурного по бане, старшего команды на работе, бригадира, десятника и, не дай Бог, тюремного надзирателя или охранника), остервенело глумиться над своим же братом, истязать его, — достигшая широкого размаха во время коллективизации, переселения и преследования крестьян, обретала все большую силу, набирала все большую практику, и ой каким потоком она еще разольется по стране, и ой что она с русским народом сделает, как исказит его нрав, остервенит его, прославленного за добродушие характера.


Как часто мы бросаемся высокими словами, не вдумываясь в них. Вот долдоним: дети – счастье, дети – радость, дети – свет в окошке! Но дети – это еще и мука наша! Вечная наша тревога! Дети – это наш суд на миру, наше зеркало, в котором совесть, ум, честность, опрятность нашу – все наголо видать. Дети могут нами закрыться, мы ими – никогда. И еще: какие бы они ни были, большие, умные, сильные, они всегда нуждаются в нашей защите и помощи. И как подумаешь: вот скоро умирать, а они тут останутся одни, кто их, кроме отца и матери, знает такими, какие они есть? Кто их примет со всеми изъянами? Кто поймет? Простит?


Боже милостивый! Зачем Ты дал неразумному существу в руки такую страшную силу? Зачем Ты прежде, чем созреет и окрепнет его разум, сунул ему в руки огонь? Зачем Ты наделил его такой волей, что превыше его смирения? Зачем Ты научил его убивать, но не дал возможности воскресать, чтоб он мог дивиться плодам безумия своего? Сюда его, стервеца, в одном лице сюда и царя и холопа — пусть послушает музыку, достойную его гения. Гони в этот ад впереди тех, кто, злоупотребляя данным ему разумом, придумал все это, изобрел, сотворил.


Он-то знал давно, на себе испытал главную особенность армии, в которой провел почти всю свою жизнь, и общества, ее породившего, держать всех и все в унизительном повиновении, чтоб всегда, везде, каждодневно военный человек чувствовал себя виноватым, чтоб постоянно в страхе ощупывался, все ли застегнуто, не положил ли чего ненужного в карман ненароком, не сказал ли чего невпопад, не сделал ли шаг вразноступ с армией и народом, то ли и так ли съел, то ли так ли подумал, туда ли, в того ли стрельнул…


Начавши борьбу за создание нового человека, советское общество несколько сбилось с ориентира и с тропы, где назначено ходить существу с человеческим обликом, сокращая путь, свернуло туда, где паслась скотина. За короткое время в селекции были достигнуты невиданные результаты, узнаваемо обозначился облик советского учителя, советского врача, советского партийного работника, но наибольшего успеха передовое общество добилось в выведении породы, пасущейся на ниве советского правосудия. Здесь чем более человек был скотиноподобен, чем более безмозгл, угрюм, беспощаден характером, тем он больше годился для справедливого карательного дела.


Валериан Иванович слышал как-то на войне притчу об одном тихопомешанном. Дом сумасшедших попал под артиллерийский обстрел, и больные разбежались кто куда. Неподалеку от одного больного разорвался снаряд, он внезапно очнулся и сказал, оглядевшись вокруг: «Ой, как неинтересно!» Оказывается, внутри повернутой души больного существовал совсем иной мир, сдвинутый в тишину, добрый, с райскими лесами, птицами, музыкой, красивыми женщинами.


Я вот пить бросил уже, скоро курить, поди-ка, брошу и вообще бог знает до чего могу докатиться по причине влюбленности.


Но ведь тому, кто любил и был любим, счастьем, есть и сама память о любви, тоска по ней и раздумья о том, что где-то есть человек, тоже об тебе думающий, и, может, в жизни этой суетной, трудной и ему становится легче средь серых будней, когда он вспомнит молодость свою — ведь в памяти друг дружки мы так навсегда и останемся молодыми и счастливыми.


Отчетливо сознавая, что с этими ловкими, пощады и ласки не знавшими в жизни ребятами расплатиться ему нечем, кроме рассказов о сказочной и увлекательной жизни героев разных книг, Васконян, угревшись меж собратьями по службе, затертый телами в нарном пространстве, повествовал о графе Монте-Кристо, о кавалере де Грие, о королях и царях, о принцах и принцессах, о жутких пиратах и благородных дамах, покоряющих и разбивающих сердца возлюбленных. Дети рабочих, дети крестьян, спецпереселенцев, пролетариев, проходимцев, воров, убийц, пьяниц, не видевшие ничего человеческого, тем паче красивого в жизни, с благоговением внимали сказочкам о роскошном мире, твердо веря, что так оно, как в книгах писано, и было, да все еще где-то и есть.


Детская память, конечно же, колодец, и колодец со светлой водой, в которой отражается не только небо, не только все самое яркое, но прежде всего поразившее воображение.


Половина людей на земном шаре нарушает или собирается нарушить, другая половина нарушать не дает. Пока равновесие. Дальше может быть нарушение баланса…


Да, правильно, совершенно верно агитаторы орут — и душка Геббельс поет-заливается: каждый воин фюрера способен победить двадцать польских и десять русских солдат, но придет одиннадцатый — и что делать? Вот он, одиннадцатый, прет на «дроворуба», матерится, волком воет, сопли и слезы рукавом по лицу размазывает, но прет! И что делать? Расстреливать? Устал. Выдохся. Не хочет, не хочет и не может больше Ганс Гольбах никого убивать, тем более расстреливать.


Антонина, почти не имеющая слуха, летала по избе, подпевая Герке, беспечно-удалая стала она, всем все прощала и в самом деле помолодела, сняв с себя этот вечный хантыйский платок, ровно бы век копченный над огнем и сделавшийся неопределенного цвета. А глаза с искрой, с бесом, пляшущим в зрачках, скулы продолговатые обнажились, губы бруснично заалели, под ситцевым платьишком, топыря его спереди и сзади, обозначилось небольшое, но ладное тело.


Покорность судьбе овладела им. Сам по себе он уже ничего не значит, себе не принадлежит — есть дела и вещи важней и выше его махонькой персоны. Есть буря, есть поток, в которые он вовлечен, и шагать ему, и петь, и воевать, может, и умереть на фронте придется вместе с этой все захлестнувшей усталой массой, изрыгающей песню-заклинание, призывающей на смертный бой одной мощной грудью страны, над которой морозно, сумрачно навис морок. Где, когда, как выйдешь из него один-то? Только строем, только рекой, половодьем возможно прорваться к краю света, к какой-то совсем иной жизни, наполненной тем смыслом и делом, что сейчас вот непригодны да и неважны, но ради которой веки вечные жертвовали собой и умирали люди по всей большой земле.


Душу Лешки посетило то, что должно поселяться в казарме и в тюрьме, — вялое согласие со всем происходящим.


Фронту, как карантинной печке дрова, требовались непрерывные пополнения, чтобы поддерживать хоть какой-то живой огонь.


Казарма есть казарма, тем более казарма советская, тем более военной поры, — это тебе не дом отдыха с его излишествами и предметами для интересного досуга. Тем более это не генеральские апартаменты — здесь все сурово, все на уровне современной пещеры, следовательно, и пещерной жизни, пещерного быта.


Лешка по голосу узнал Бабенко, подтянул ему, не ведая еще, что долго он теперь в этом месте, в этой яме, называемой и без того презренным словом «казарма», никаких песен не услышит.


Весь мир — бардак, все люди — бляди.


В казарме жизнь как таковая обезличивается: человек, выполняющий обезличенные обязанности, делающий обезличенный, почти не имеющий смысла и пользы труд, сам становится безликим, этаким истуканом, давно и незамысловато кем-то вылепленным, и жизнь его превращается в серую пылинку, вращающуюся в таком же сером, густом облаке пыли.


— Для меня было бы ужасно ехать с ним вдвоем. Я его, конечно, обожаю. Но ведь я обожаю его уже два года… Пьер, — крикнула она в соседнюю комнату, — Пьер, сколько времени уже длится поэтическая сказка нашей любви? А? — Одиннадцать месяцев, — закричал Пьер. — Одиннадцать месяцев! Боже, как долго! Пье-ер! А мне казалось, что не больше двух недель. Так вот видите, — обернулась она к Мишелю, — когда человека так долго обожаешь, то уже трудно быть с ним с глазу на глаз двое суток в автомобиле.


Пан Гуслинский был коммивояжер по профессии, но по призванию Дон-Жуан чистейшей воды. Развозя по всем городам Российской Империи образцы оптических стекол, он, в сущности, заботился только об одном — как бы сокрушить на своем пути побольше сердец. При более близком и более долгом знакомстве пан Гуслинский вместе с чарами своих внешних качеств, конечно, пускал в оборот и обаяние своей духовной личности. Результаты получались потрясающие: три раза женился он гражданским браком и был раз двенадцать бит в разных городах и различными предметами. В Лодзи машинкой для снимания сапог, в Киеве палкой, в Житомире копченой колбасой, в Конотопе (от поезда до поезда) самоварной трубой, в Чернигове сапогом, в Минске палкой из-под копченого сига, в Вильне футляром для скрипки, в Варшаве бутылкой, в Калише суповой ложкой и, наконец, в Могилеве запросто кулаком.


Она чувствовала себя весёлой пчёлкой, королевой улья среди гудящих любовью трутней.


Жена его была молода, ревнива и подозрительна, и потому телефонировала ему на службу по пять раз в день, справляясь о его верности. — Если уличу, — грозила она, — повешусь и перееду к тетке в Устюжну!


Вечером занёс в книжечку: «У меня мало общего с женой. Из хрупкого существа, полного интеллегентных порывов, она обратилась в жвачное животное. Я чувствую себя, как связанный орел, у которого висят на крыльях жена, дети и своячени…» Он заснул. Вечером Иван Петрович заносил в книжку: «… буквально ничего общего. Где её любовь? Куда девалась её страсть? Третий день сижу без простокваши! Не может понять, что я труженик и должен, как Антей, коснувшись земли, набраться новых сил».


Но именно это-то обстоятельство и смущало его больше всего: он должен был, поступая на службу, выдать себя за холостого, потому что женатых Рыликов к себе не брал. — Женатый норовит, как бы раньше срока домой подрать, с женой апельсинничать, — пояснял он. — Сверх срока он тебе и пером не скребнёт. И чего толку жениться-то? Женятся, а через месяц полихамию разведут либо к бракоразводному адвокату побегут. Нет! Женатых я не беру.


— Как бы я хотела поехать с тобой куда-нибудь вместе и не расставаться недели на две… — Ну, зачем же так мрачно? Можно поехать на один день, куда-нибудь, — в Сестрорецк, что ли…


Какая-то железная дорога, не помню какая, тоже основала свою партию. Все служащие должны были дать подписку о том, что политикой заниматься не будут, и поклялись, что во всём и всегда виновным по-прежнему будет стрелочник.


Счастье человеческое очень редко, наблюдать его очень трудно, потому что находится оно совсем не в том месте, где ему быть надлежит.


Каждый ле рюсс нанавидит всех остальных столь же определенно, сколь все остальные ненавидят его.


Зверь, как известно, бежит на ловца, хотя, следуя природным инстинктам, должен был бы делать как раз противоположное.


Живем мы, так называемые ле рюссы, самой странной, на другие жизни не похожей жизнью. Держимся вместе не взаимопритяжением, как, например, планетная система, а — вопреки законам физическим — взаимоотталкиванием.


Война — это чудесный способ решить вопрос о жизненном пространстве.


Вы думаете, почему люди ходят друг к другу в гости? Чтобы сразиться с хозяевами на их же территории, ловко выведать все их слабые и больные места, да еще пустить пыль в глаза.


Я все-таки женщина и трагически хорошо воспитана.


… У него было дворянское чувство равенства со всем живущим.


Отчего мы всегда врозь?


Она сама была в тягость себе. Ей хотелось бежать куда глаза глядят от себя самой.


Завидна участь растоптанных. Им есть, что рассказать о себе.


Когда революция побудила его, он решил, что сбывается его вековой сон о жизни особняком, об анархическом хуторском существовании трудами рук своих, без зависимости и обязательств кому бы то ни было. А он из тисков старой, свергнутой государственности попал под еще более тяжкий пресс нового революционного сверхгосударства.


А что такое история? Это установление вековых работ по последовательной разгадке смерти и ее будущему преодолению.


Ты мне, Борис, нужен как пропасть, как прорва, чтобы было куда бросить и не слышать дна. Чтобы было куда любить. Я не могу (ТАК) любить не поэта.


Он пил не переставая и жаловался, что не спит третий месяц и, когда протрезвляется хотя бы ненадолго, терпит муки, о которых нормальный человек не имеет представления.


Знаком ли вам сумбур таких компаний, Благоприятный бурной тайне двух? Кругом галдят, как бубенцы в тимпане, От сердцевины отвлекая слух.


Война была искусственным перерывом жизни, точно существование можно на время отсрочить (какая бессмыслица!)


Я с человеком в себе, как с псом: надоел — на цепь.


Я хотела дать любовь в пустоте: всё в ничто. Чувствую, что любовь не получилась, п. ч. есть вещи больше. Они — получились. Кроме того, у меня к тебе (с тобой) странная робость, скудость. Не затрагиваю. Точнее: не дотрагиваюсь. Ты ТО, что я люблю, не ТОТ, кого люблю.


Страсть по-славянски, как вы прекрасно знаете, значит прежде всего страдание, страсти Господни, «грядый Господь к вольной страсти» (Господь, идучи на добровольную муку. Кроме того, это слово употребляется в позднейшем русском значении пороков и вожделений… Наверное, я очень испорченная, но я не люблю предпасхальных чтений этого направления, посвященных обузданию чувственности и умерщвлению плоти. Мне всегда кажется, что это грубые, плоские моления, без присущей другим духовным текстам поэзии, сочиняли толстопузые лоснящиеся монахи. И дело не в том, что сами они жили не по правилам и обманывали других. Пусть бы жили они и по совести. Дело не в них, а в содержании этих отрывков. Эти сокрушения придают излишнее значение разным немощам тела и тому, упитано ли оно или измождено. Это противно. Тут какая-то грязная, несущественная второстепенность возведена на недолжную, несвойственную ей высоту.


Есть ли что-нибудь на свете, что заслуживало бы верности? Таких вещей очень мало. Я думаю, надо быть верным бессмертию, этому другому имени жизни, немного усиленному.


— Я вызываю тебя на бой в третий раз. Слышишь ты, звероящер?! — Кто? — Послышалось.


Да вы что? Вы уже год как свободные люди! Вы же свободные люди! Встать! Вы рабы! Вы… Вы не люди, вы бараны, стадо скотов! Да поймите же, он здесь! Я сейчас заставлю каждого это понять и убить Дракона в себе! В СЕБЕ, вы это понимаете?


Мы не можем знать наверняка, что мы любим на самом деле, пока не увидим ИМЕННО ЭТО.


— Не смотрите так, дело не во мне. Нас, молодых, так учили, понимаете? Нас… так учили. — Всех учили. Но почему ты оказался первым учеником?.. Скотина!


Я вообще считаю, что в каждом времени есть свое «потерянное поколение». Этот романтический термин, кажется, ввела Гертруда Стайн. И с тех пор как я это осознал, он стал для меня важным и значительным, признаком (как это ни странно!) избранности, особенности, своеобразия и ценности каждого представителя такого поколения, который отличает его от остальных – тех, кто существует рядом в параллельном мире. Это не означало, что я презираю остальных, это означало только то, что мои жизненные ценности, взгляды и опыт не совпадают с их, возможно, лучшими, более перспективными.


Деревья и те вздыхают, когда их рубят.


Вы думаете, это так просто — любить людей? Ведь собаки великолепно знают, что за народ их хозяева. Плачут, а любят.


Жалеть друг друга тоже можно. Не бойтесь! Жалейте друг друга. Жалейте — и вы будете счастливы! Честное слово, это правда, чистая правда, самая чистая правда, какая есть на земле.


— Но позвольте! Если глубоко рассмотреть, то я лично ни в чем не виноват. Меня так учили. — Всех учили. Но зачем ты оказался первым учеником, скотина такая?


Три раза я был ранен смертельно, и как раз теми, кого насильно спасал.


Началось дело не с луны, и не с цветов, и вообще не с пустяков. Началось дело с оборванной пуговицы на жилетке… И кончилось дело решением. Решением — вы думаете пришить да заштопать? Вот, подумаешь, было бы тогда о чем расписывать. Жениться задумал Бульбезов. Вот что. И как только задумал, сразу же по прямой нити от пуговицы дотянулась мысль его до иголки, зацепила мысль руку, держащую эту иголку, и уперлась в шею, в Марью Сергеевну Утину. «Жениться на Утиной». Молода, мила, приятна, работает, шьёт, всё пришьёт, всё зашьёт. И тут Бульбезов даже удивился — как это ему раньше не пришла в голову такая мысль? Ведь если бы он раньше додумался, теперь бы пуговица сидела на месте, и сам бы он сидел на месте, и не надо было бы тащиться к этой самой Утиной, объясняться в чувствах, а сидела бы эта самая Утина тоже здесь и следила бы любящими глазами, как он работает.


Чем культурнее страна, чем спокойнее и обеспеченнее жизнь нации, тем круглее и совершеннее форма её дураков.


Большинство дураков читает мало. Но есть особая разновидность, которая всю жизнь учится. Это — дураки набитые. Название это, впрочем, очень неправильное, потому что в дураке, сколько он себя ни набивает, мало что удерживается. Всё, что он всасывает глазами, вываливается у него из затылка.


Человек только воображает, что беспредельно властвует над вещами. Иногда самая невзрачная вещица вотрется в жизнь, закрутит ее и перевернет всю судьбу не в ту сторону, куда бы ей надлежало идти.


Человек никогда не забывает того места, где зарыл когда-то кусочек души. Он часто возвращается, кружит около, пробует, как зверь лапой, поскрести немножко сверху. Это, впрочем, касается скорее мужчин. Женщины — существа неблагодарные. Человека, который от них отошёл, редко вспоминают тепло. О том, с которым прожили лет пять и прижили троих детей, могут отозваться примерно так: — И этот болван, кажется, воображал, что я способна на близость с ним!Мужчины относятся благодарнее к светлой памяти прошедшего романа.


Если вы сочтёте дураком человека, поступающего безрассудно, вы сделаете такую ошибку, за которую вам потом всю жизнь будет совестно. Дурак всегда рассуждает. Дурак не выносит никаких шероховатостей мысли, никаких невыясненных вопросов, никаких нерешённых проблем. Он давно уже всё решил, понял и всё знает. Он человек рассудительный и в каждом вопросе сведёт концы с концами и каждую мысль закруглит. В рассуждениях и закруглениях дураку служат опорой три аксиомы и один постулат. Аксиомы: 1) Здоровье дороже всего. 2) Были бы деньги. 3) С какой стати. Постулат: Так уж надо. Где не помогают первые, там всегда вывезет последний.


Простите, — говорю, — Анна Павловна. Простите, но наш брак утопия, в которой все мы утонем.


Большинство мужчин получает от зеркала очень приятные впечатления. Женщина, та всегда чем-то мучается, на что-то ропщет, что-то поправляет. То подавай ей длинные ресницы, то зачем у нее рот не пуговкой, то надо волосы позолотить.


Привыкла к «пределам» человеческая душа и верит, что у страдания есть предел.


А у каждой женщины известных лет (которые вернее было бы называть «неизвестными») бывают такие настроения, когда нужно поднять бодрость духа. А ничто так не поднимает этот упавший дух, как атмосфера любви. Чувствовать, как тобой любуются, как следят за каждым твоим движением влюбленные глаза, тогда всё в чуткой женской душе — прибавленные за последние дни два кило веса и замеченные морщины в углах рта — исчезает, выпрямляются плечи, загораются глаза, и женщина смело начинает смотреть в своё будущее, которое сидит тут же, подрыгивает ногой и курит папироску.


Вот ты улыбаешься, вот ты поправила ковер, вот ты спрятала яблоко в буфет на завтра. И ты ничего не знаешь. Ты не знаешь, что для тебя, в сущности, уже нет ни ковра, ни яблоков, ни «завтра», ни улыбок, да, никогда «никаких улыбок». Конечно. А я все это знаю. Я держу нож, которым убью тебя. Держу и плачу, а не убить уже не могу.


Конечно, свидание с любимым человеком – это большое счастье, но нельзя же из-за счастья оставаться без фулярового платья.


Как ни странно, отсутствие абсолютной свободы и наличие цензуры создают достаточно благоприятные условия для художника. Чтобы у человека окрепли мускулы, необходимо притяжение земли. Космонавты, лишенные в полете земного притяжения, теряют кальций, они не могут заниматься спортом. Нужно давать мускулам нагрузку, поднимать тяжести. Наличие цензуры помогает художнику наращивать мускулы. Он знает, что он хочет сказать нечто, о чем говорить нельзя, и находит способ каким-то образом это выразить. Сама ситуация заставляла работать фантазию. А когда все позволено, придумывай что хочешь, напрягай и так и сяк фантазию, все равно никого ничто не волнует. Неужели и впрямь для расцвета духовного искусства обязательно нужны неблагоприятные условия? Парадоксальная ситуация.


Осторожная попытка оценки свойственна восточной мудрости. Сегодняшняя европейская безапелляционность — во многом результат изобилия мгновенно доступной информации в интернете, где банальные истины смешаны с гениальными прозрениями и теряются в океане полного мусора. Изобилие информации привело к банализации всех понятий и десакрализации мировых ценностей и к «ПОЛНОЙ ЯСНОСТИ». Такая ясность может быть очень опасна и разрушительна.


Тут возник разрыв между интеллектуальной элитой российской и тем, что называется «бизнес» и люди с деньгами. Там есть явный разрыв. Мы не совпадаем в измерениях.


Водки никогда не хватает, сколько ни купи.


У гениев трудно воровать. Можно перетащить в свой фильм какие-то мизансцены, какие-то аксессуары, какие-то внешние атрибуты, но украденное так или иначе начнет выпирать. Сразу видно, у кого украл.


Талант — это способность выразить оригинально мир.


У нас почему-то считается, что элита — это человек, который имеет много денег. Это не элита, это просто — богатый человек. Элита — это человек, который приносит своей стране пользу. Интеллектуальная элита, может быть. Политическая элита, может быть. А богатые — это еще не элита. Это купцы были в России. Так что они пока просто индустриалисты.


Если есть чудо на свете, то это — проявление человечности. Если меня обидят, или что-нибудь у меня украдут — я не удивлюсь. А вот если проявят человечность — я буду удивлен и тронут. А это и есть чудо: доброта, участие, доброе слово, вовремя звонок.


Счастье — …узнать свои границы, и постараться их перешагнуть, .. и расширить.


В России пока очень низкая общая культура. Русский человек с этой культурой, приобретая большое количество денег, становится разрушителем и самого себя, и окружающей среды.


У русского человека нет чувства индивидуальности, а значит, чувства ответственности. А так как у русского человека нет чувства ответственности, то разговор с ним может быть только один: вдарил палкой ему по голове, и он присел.


Мало кто понимает, что русская культура — огромная архаическая плита, которая лежит во всю Евразию и восходит даже не к славянству, а к праславянству, к самой языческой древности. В наследство от Византии нам досталось Православие, но не досталось ни иудейской схоластики, ни греческой философии, ни римского права. И в этом — как наш недостаток, так и наше преимущество. И эту тектоническую плиту пока никому не удалось сдвинуть. И любую власть она будет структурировать, согласно своему представлению: какой она должна быть.


Англия всегда боялась конкуренции с Россией. Она постоянно сталкивала Россию с другими государствами. Полтора века назад английский премьер-министр, лорд Палмерстон, признался — «как тяжело жить, когда с Россией никто не воюет». Тут нечего добавить! Пытаясь ослабить Россию, британцы всегда успешно сражались с нами чужими руками — французскими, немецкими, турецкими. Мне кажется, что революционный агитпроп Маяковского времён 20-х годов вполне отвечает реальности. Есть мировой капитал, «три толстяка», про которых все гениально угадал Олеша, — так и выглядит мировой империализм.


Мировых злодеев больше нет. Самый главный злодей сегодня — это политическая корректность. Это она порождает абсолютную посредственность — в политике и во всем остальном.


Принадлежность к типу есть конец человека, его осуждение.


Смерть не по нашей части.


Его мать была взбалмошная и еще молодая красавица, вечно чем-нибудь увлекающаяся — бунтами, бунтарями, крайними теориями, знаменитыми артистами, бедными неудачниками. сердечные припадки сменялись припадками глупости. Она была страшная трусиха и смертельно боялась мужчин. Именно поэтому она с перепугу и от растерянности все время попадала к ним из объятия в объятие.


Но как ни велика была его тяга к искусству и истории, Юра не затруднялся выбором поприща. Он считал, что искусство не годится в призвание в том же самом смысле, как не может быть профессией прирожденная веселость или склонность к меланхолии. Он интересовался физикой, естествознанием и находил, что в практической жизни надо заниматься чем-нибудь общеполезным. Вот он и пошел по медицине.


Они страшные чудаки и дети. Область чувственного, которая их так волнует, они почему-то называют «пошлостью» и употребляют это выражение кстати и некстати. Очень неудачный выбор слова! «Пошлость» — это у них и голос инстинкта, и порнографическая литература, и эксплуатация женщины, и чуть ли не весь мир физического. Они краснеют и бледнеют, когда произносят это слово!


Все бытовое опрокинуто и разрушено. Осталась одна небытовая, неприложенная сила голой, до нитки обобранной душевности, для которой ничего не изменилось, потому что она во все времена зябла, дрожала и тянулась к ближайшей рядом, такой же обнаженной и одинокой.


Кстати. Если мы городские жители и люди умственного труда, половина наших знакомых из их числа. И в такие погромные полосы, когда начинаются эти ужасы и мерзости, помимо возмущения, стыда и жалости, нас преследует ощущение тягостной двойственности, что наше сочувствие наполовину головное, с неискренним неприятным осадком. Люди, когда-то освободившие человечество от ига идолопоклонства и теперь в таком множестве посвятившие себя освобождению его от социального зла, бессильны освободиться от самих себя, от верности отжившему допотопному наименованию, потерявшему значение, не могут подняться над собою и бесследно раствориться среди остальных, религиозные основы которых они сами заложили и которые были бы им так близки, если бы они их лучше знали.


При Вашей исключительной подлинности, — мне с Вами переписываться не легче, чем с самим собой.


Как велико и неизгладимо должно быть унижение человека, чтобы, наперёд отождествив все новые нечаянности с прошедшим, он дорос до потребности в земле, новой с самого основания и ничем не похожей на ту, на которой его так обидели или поразили!


Какое детство вы мне обеспечили, какими окружили картинами! Правда, жалко, что я не обучён какому-нибудь ремеслу, но такие сожаления в России будут раздаваться часто. Образование, направленное на обман, долго будет нашим проклятьем.


Всю жизнь он что-нибудь да делал, вечно бывал занят, работал по дому, лечил, мыслил, изучал, производил. Как хорошо было перестать действовать, добиваться, думать и на время предоставить этот труд природе, самому стать вещью, замыслом, произведением в её милостивых, восхитительных, красоту расточающих руках!


Каким непоправивым ничтожеством надо быть, чтобы играть в жизни только одну роль, занимать одно лишь место в обществе, значить всего только одно и то же!


Я положу черты твои на бумагу, как после страшной бури, взрывающей море до основания, ложатся на песок следы сильнейшей, дальше всего доплескивавшейся волны. Ломаной извилистой линией накидывает море пемзу, пробку, ракушку, водоросли, самое легкое и невесомое, что оно могло поднять со дна. Это бесконечно тянущаяся вдаль береговая граница самого высокого прибоя. Так прибило тебя бурей жизни ко мне, гордость моя. Так я изображу тебя.


Он еще с гимназических лет мечтал о прозе, о книге жизнеописаний, куда бы он в виде скрытых взрывчатых гнезд мог вставлять самое ошеломляющее из того, что он успел увидать и передумать. Но для такой книги он был еще слишком молод, и вот он отделывался вместо нее писанием стихов, как писал бы живописец всю жизнь этюды к большой задуманной картине.


Печку топить — это вам не на рояли играть. Надо поучиться.


Старый мастер, дожил до седых волос, а не нажил ума.


— Это ужасно, — начал в виду их собственной деревни Юрий Андреевич. — Ты едва ли представляешь себе, какую чашу страданий испило в эту войну несчастное еврейское население. Ее ведут как раз в черте его вынужденной оседлости. И за изведанное, за перенесенные страдания, поборы и разорение ему еще вдобавок платят погромами, издевательствами и обвинением в том, что у этих людей недостаточно патриотизма. А откуда быть ему, когда у врага они пользуются всеми правами, а у нас подвергаются одним гонениям. Противоречива самая ненависть к ним, ее основа. Раздражает как раз то, что должно было бы трогать и располагать. Их бедность и скученность, их слабость и неспособность отражать удары. Непонятно. Тут что-то роковое.


Вот, исповедывать хотели… Смерть нависла… Может каждую минуту… Зуб идешь рвать, боишься, больно, готовишься… А тут не зуб, всю, всю тебя, всю жизнь… хруп, и вон, как щипцами… А что это такое?.. Никто не знает… И мне тоскливо и страшно.


— Подружились с кем-нибудь? — Конечно. — С кем? — Боязливые жители вашего города травили меня собаками. А собаки у вас очень толковые. Вот с ними я и подружился. Они меня поняли, потому что любят своих хозяев и желают им добра. Мы болтали почти до рассвета.


Я человек до того легкий, что меня, как пушинку, носит по всему свету. И я очень легко вмешиваюсь в чужие дела. Я был из-за этого девятнадцать раз ранен легко, пять раз тяжело и три раза смертельно. Но я жив до сих пор, потому что я не только легок, как пушинка, а еще и упрям, как осел.


Таинство окружающего мира, правдивое, как детский сон, и реальное, как мечта старца, – вот что было достойно познания, что могло принести истинное счастье. И никакие секреты, произведенные изысканиями ума, ничего не стоили по сравнению с этим таинством.


Прошлая жизнь такая осторожная, боязливая, что подходить к ней нужно, как к дикой птице. Одно неосторожное движение и — взлетит.


А книга-то? Она ведь жива, пока ее читают, а положили под стекло – от нее мертвечиной разит…


Наперекор судьбе к власти идут одни лишь рабы. А к вольному человеку она приходит сама и падает в руки. И потому всегда кажется тяжёлым бременем.


Никогда не подстёгивай себя страхом, — посоветовал старик. — Он как яд: в малых дозах приносит пользу, но быстро накапливается в душе и отравляет жизнь.


— Мы-то уже привыкли, — рассказывал он. — И то на нас действует. А если в первый раз входишь — можно и заболеть. Когда его мало — оно красиво, а когда скапливается много — опасно. Сюда уже ничего нельзя вносить, иначе и наверху, под солнцем, жить станет невозможно. Даже гои болеть начинают, а уж изгоям совсем худо. Не зря золото рассеяно по всей земле. Кто забудет об этом да начнет собирать все к себе — оттуда и начнется смерть. Человек скопит много — смерть человеку, а народ какой — так всему народу. Так рушились все империи мира. От радиации можно спастись в свинцовой оболочке; от золота защиты нет…


– По крови и рождению я грузин, – толковал ему Сталин. – Но русским может стать человек… всякой национальности, и потому название всех наций в русском языке звучит как имя существительное. И только «русский» – прилагательное. Чтобы быть русским, надо жить в России, в совершенстве владеть ее языком и культурой, а самое важное – иметь русский образ мышления. Война меня сделала русским. А на мой язык не смотрите, господин Рузвельт: у нас сколько областей, столько и говоров.


Тот год никто не правил Русью, и потому в государстве были порядок и процветание.


Говорят, поверить в Бога можно в один миг, узрев его волю в обыденной жизни, когда она, насквозь земная и суконная, вдруг обретает небесный смысл и звучание, когда вопреки привычным законам творится нечто неподвластное ни уму, ни сердцу.


Откуда у них, у потомков, любовь и страсть к святыням возьмется, если мы уже сейчас святыни эти прячем?! Для потомков они будут уже не святыней, а музейными реликвиями, не более. Как по-твоему: есть разница между святыней и музейным экспонатом?


Пока несовершенен человек, думал Никита, ему придется терпеть и сосуществовать со злом, чтобы не допустить другого, более дикого.


Давят без малейшего смущения, Ибо модник бесхребетно слаб И, забыв про собственное мнение, Всей душой — потенциальный раб!


Да, раз выходит, что без Высшей воли Не упадет и волос с головы, То тут права одна лишь мысль, увы, Одна из двух. Одна из двух, не боле: ОН добр, но слаб и словно бы воздушен И защитить не в силах никого. Или жесток, суров и равнодушен, И уповать нелепо на Него!


В юности вам сердце обжигалиМузыка и сотни лучших книг. А теперь вам говорят: — Отстали! И понять вам, видимо, едва ли Модерновой модности язык. Кто эти «премудрые» гурманы, Что стремятся всюду поучать? Кто набил правами их карманы? И зачем должны мы, как бараны, Чепуху их всюду повторять?


Слова, что это — кара за грехи, Кого всерьез, скажите, убедили? Ну хорошо, пусть взрослые плохи, Хоть и средь них есть честны и тихи, А дети? Чем же дети нагрешили? Кто допускал к насилью палачей? В чью пользу было дьявольское сальдо, Когда сжигали заживо детей В печах Треблинки или Бухенвальда?!


Я боюсь смерти, потому что у меня есть желания. Пока есть желания, человек боится смерти. А когда желаний нет — перестает.


Человек должен жить в относительно неблагоприятных условиях — тогда он человек. Абсолютное же богатство делает человека животным, и наступает варварство — современное варварство.


Театр — это длинные дистанции и маленькая зарплата. Я нежно люблю актеров, которые работают в театре. Они каждый день раздеваются на сцене в духовном плане догола. Это требует колоссальной энергии.


Массовое искусство всегда похоже на порнографию. Его задача — возбудить, удовлетворить и забыть. В настоящем искусстве так не происходит. Ты посмотрел и только потом начинается настоящий внутренний процесс. Помолчать после восприятия большого произведения искусства — это величайшее наслаждение. Счастье для режиссера, когда зритель уходит с желанием с кем-нибудь поговорить об увиденном.


«О тайне искусства»… Очень хорошо по этому поводу сказала одна писательница. Наша реальность — это забор. Художник пытается приподняться на цыпочки и увидеть, что скрыто за ним. Мало кто имеет рост, чтобы дотянуться. Многие на секунду подпрыгивают, что-то им там показалось, они запечатлели и снова тянутся. Гению удается зависать, и он начинает видеть нечто, что невыразимо словами, но проникает в душу. Это похоже на шаманизм, но куда ж деваться?! Искусство, по сути, и есть шаманизм.


Смерть вкрадывается в жизнь незаметно. Если не узнаёшь о существовании смерти в чрезвычайной ситуации, то она вползает в твоё сознание потихоньку. Это как тихий стук в дверь, который ты долго не хочешь замечать.


Вас интересует сумма накопленного опыта? Однажды учитель дзен собрал своих учеников, чтоб поделиться с ними суммой накопленного опыта. Открыл рот, и в это время на ветку села птичка и запела. Учитель посмотрел на птичку и заслушался, и все сидели и слушали. Птичка кончила петь и улетела. Учитель сказал: урок окончен. Вот это и была сумма накопленного опыта. Больше, чем птичка, которая спела, рассказать нельзя.


И вообще, что такое гендерное равноправие, я, очевидно, не понимаю: не дорос. Есть создание Бога, природы, инь — янь, как хотите называйте. Женщина делает одно, мужчина другое. Есть масса вещей, которые женщина может, а мужчина — нет. Два разных пола и, следовательно, разные функции. Тогда надо смешивать функции, но во многих областях это невозможно. И попытки нарушить законы природы человечеству обойдутся дорого.


С двадцати до тридцати — это то самое время, для которого природа тебя создала. Мы — молодые самцы, в крови играет тестостерон, мышцы упругие, голова набита идеями. Ходим пьяные от гормонов. Все это создает особое восприятие мира. Ты должен доказать природе, что ты ей нужен, а те, кто был до тебя, уже сделали свое дело, отслужили свое. Между двадцатью и тридцатью ты должен сделать все, что должен был сделать: завести детей, создать шедевры.


Если всерьез задуматься, человеком движет страх смерти и тщеславие. Но тщеславие есть тоже выражение страха: хочется быть заметным, хочется, чтобы на тебя обратили внимание, не подумали плохо, стали думать лучше, чем прежде. Страшно, если не подумают лучше.


Впрочем, из всех заповедей важнейшей я почитал одиннадцатую, в Библии не помянутую, — «не попадись». Нарушай хоть все десять разом, только не попадайся.


Позволяют завоевать себя женщины, но завоевывать должен мужчина.


Все-таки есть правда в том, что мужчина, облеченный властью, сексуально привлекателен. Власть — ключ к успеху у женщин.


Рады коснуться и ад, и распад, и разложение, и смерть, и, однако, вместе с ними рада коснуться и весна, и Магдалина, и жизнь. И — надо проснуться. Надо проснуться и встать. Надо воскреснуть.


Они разговаривали уже давно, несколько битых часов, как разговаривают одни только русские люди в России, как в особенности разговаривали те устрашенные и тосковавшие, и те бешеные и исступленные, какими были в ней тогда все люди.


Когда мне дорог человек, мне дорога вся его жизнь, самый нищенский быт — драгоценен!


Жизнь на расстоянии — платонизм. Платонизм — философия. Вот почему, когда у меня часто бьется сердце по тебе, я философствую.


В городах ваша падкость к закоулкам показывает, что вы живёте не своей жизнью и, каждый по-разному, тянетесь к чужой.


… Для вдохновителей революции суматоха перемен и перестановок единственная родная стихия… их хлебом не корми, а подай им что-нибудь в масштабе земного шара. Построения миров, переходные периоды — это их самоцель. Ничему другому они не учились, ничего не умеют.


Чтобы избавить Пашу от пятнающей привязанности, вырвать ее с корнем и положить конец мучениям, Лара объявила Паше, что наотрез отказывается от него, потому что не любит его, но так рыдала, произнося это отречение, что ей нельзя было поверить. Паша подозревал ее во всех смертных грехах, не верил ни одному ее слову, готов был проклясть и возненавидеть, и любил ее дьявольски, и ревновал ее к ее собственным мыслям, к кружке, из которой она пила, и к подушке, на которой она лежала.


Война — особое звено в цепи революционных десятилетий. Кончилось действие причин, прямо лежавших в природе переворота. Стали сказываться итоги косвенные, плоды плодов, последствия последствий. Извлеченная из бедствий закалка характеров, неизбалованность, героизм, готовность к крупному, отчаянному, небывалому. Это качества сказочные, ошеломляющие, и они составляют нравственный цвет поколения.


Его умение держать себя превышало нынешние русские возможности. В этой черте сказывался человек приезжий.


Искусство служит красоте, а красота есть счастье обладания формой, форма же есть органический ключ существования, формой должно владеть все живущее, чтобы существовать и, таким образом, искусство — есть рассказ о счастье существования.


Голоса гостей приближались. Отступление было отрезано.


Душу свою я сделала своим домом (maison son lande), но никогда дом — душой. Я в жизни своей отсутствую, меня нет дома. Душа в доме, — душа-дома, для меня немыслимость, именно не мыслю.


Она ничего не говорила, не думала. Ряды мыслей, общности, знания, достоверности привольно неслись, гнали через нее, как облака по небу и как во время их прежних ночных разговоров. Вот это-то, бывало, и приносило счастье и освобожденье. Неголовное, горячее, друг другу внушаемое знание. Инстинктивное, непосредственное. Таким знанием была полна и она сейчас, темным, неотчетливым знанием о смерти, подготовленностью к ней, отсутствием растерянности перед ней. Точно она уже двадцать раз жила на свете, без счета теряла Юрия Живаго и накопила целый опыт сердца на этот счет, так что все, что она чувствовала и делала у этого гроба, было впопад и кстати. О какая это была любовь, вольная, небывалая, ни на что не похожая! Они думали, как другие напевают. Они любили друг друга не из неизбежности, не «опаленные страстью», как это ложно изображают. Они любили друг друга потому, что так хотели все кругом: земля под ними, небо над их головами, облака и деревья. Их любовь нравилась окружающим еще, может быть, больше, чем им самим.


Незнакомым на улицам, выстраивающимся на прогулке детям, комнатам, в которых они селились и встречались. Ах вот это, это вот ведь и было главным, что их роднило и объединяло! Никогда, никогда, даже в минуты самого дарственного, беспамятного счастья не покидало их самое высокое и захватывающее: наслаждение общей лепкою мира, чувство отнесенности их самих ко всей картине, ощущение принадлежности к красоте всего зрелища, ко всей вселенной. Они дышали только этой совместностью. И потому превознесение человека над остальной природой, модное нянчение с ним и человекопоклонство их не привлекали. Начала ложной общественности, превращенной в политику, казались им жалкой домодельщиной и оставались непонятны.


Несвободный человек всегда идеализирует свою неволю.


За что же мне такая участь, … что я всё вижу и так обо всём болею?


Так ли хорошо ты всю себя знаешь? Человеческая, в особенности женская природа так темна и противоречива! Каким-то уголком своего отвращения ты, может быть, в большем подчинении у него, чем у кого бы то ни было другого, кого ты любишь по доброй воле, без принуждения.


Когда мысли и без того путаются, ты ляпнешь что-нибудь такое, что только вылупишь глаза.


Ты мне насквозь родной, такой же страшно, жутко родной, как я сама, без всякого уюта, как горы.


— Ты им стараешься добро, а они норовят тебе нож в ребро, — ворчал он и не сознавал, куда и зачем он идет. Этот мир подлости и подлога, где разъевшаяся барынька смеет так смотреть на дуралеев-тружеников, а спившаяся жертва этих порядков находит удовольствие в глумлении над себе подобным, этот мир был ему сейчас ненавистнее, чем когда-либо.


Загадка жизни, загадка смерти, прелесть гения, прелесть обнажения.


И вы поспешили-то, в общем, зря Шуметь про «сверхновые отношения», Всегда на земле и при всех поколениях Были и лужицы и моря. Были везде и когда угодно И глупые куры и соловьи.


Рванитесь же с гневом от всякой мрази, Твердя себе с верою вновь и вновь, Что только одна, но зато любовь Дороже, чем тысяча жалких связей!


И ведь вот как странно получается:Человек при силе и красе Часто самобытности стесняется, А стремится быть таким, как все. Честное же слово — смех и грех: Но ведь мысли, вкусы и надежды, От словечек модных до одежды, Непременно только как у всех!


Я вовсе не прячусь от бед под крыло. Иными тут мерками следует мерить. Ужасно не хочется верить во зло, И в подлость ужасно не хочется верить! Поэтому, встретив нечестных и злых, Нередко стараешься волей-неволей В душе своей словно бы выправить их И попросту «отредактировать», что ли! Но факты и время отнюдь не пустяк. И сколько порой ни насилуешь душу, А гниль все равно невозможно никак Ни спрятать, ни скрыть, как ослиные уши.


…Что было потом? А потом был госпиталь и двадцать шесть суток борьбы между жизнью и смертью. «Быть или не быть?» — в самом буквальном смысле этого слова. Когда сознание приходило — диктовал по два-три слова открытку маме, стараясь избежать тревожных слов. Когда уходило сознание, бредил. Было плохо, но молодость и жизнь все-таки победили. Впрочем, госпиталь был у меня не один, а целая обойма. Из Мамашаев меня перевезли в Саки, затем в Симферополь, потом в Кисловодск в госпиталь имени Десятилетия Октября (теперь там санаторий), ну а оттуда — в Москву.


Переезды, скальпели хирургов, перевязки. И вот самое трудное — приговор врачей: «Впереди будет всё. Всё, кроме света». Это-то мне предстояло принять, выдержать и осмыслить, уже самому решать вопрос: «Быть или не быть?» А после многих бессонных ночей, взвесив все и ответив: «Да!» — поставить перед собой самую большую и самую важную для себя цель и идти к ней, уже не сдаваясь. Я вновь стал писать стихи. Писал и ночью и днем, и до и после операции, писал настойчиво и упорно. Понимал, что еще не то и не так, но снова искал и снова работал. Однако какой бы ни была твердой воля у человека, с каким бы упорством ни шел он к поставленной цели и сколько бы труда ни вложил в своё дело, подлинный успех ему еще не гарантирован. В поэзии, как и во всяком творчестве, нужны способности, талант, призвание. Самому же оценить достоинство своих стихов трудно, ведь пристрастнее всего относишься именно к себе. … Никогда не забуду этого 1 мая 1948 года. И того, каким счастливым я был, когда держал купленный возле Дома ученых номер «Огонька», в котором были напечатаны мои стихи. Вот именно, мои стихи, а не чьи-то другие! Мимо меня с песнями шли праздничные демонстранты, а я был, наверное, праздничнее всех в Москве!


Когда приходит беда и разрушается дом, что происходит на месте развалин? Сначала… кажется, что никакая жизнь здесь уже не сможет родиться. И все-таки жизнь всегда сильнее беды! В этом я убежден твердо. После личной драмы я был одинок, очень одинок. Знакомые у меня были, приятели тоже, девушки, которым я был приятен, тоже встречались не раз и не два. Но вот только надежной руки, честного сердца и плеча, на которое можно опереться в трудную минуту и знать, что не предаст и не подведет, никогда — такого плеча долгое время не было.


Случайностей не существует: люди даны нам или как пример правильной жизни, либо как предупреждение.


Тот, кто давным-давно Курит, пьет и таскается, Тот быстренько превращается, И пусть он не обижается, Простите, в говным-говно.


Настоящая рука с родной рукой навеки не прощается.


У стариков веселье тихое, Чтоб не спугнуть воспоминаний.


Боритесь, спорьте, наступайте, И лишь любви не отдавайте, Не отдавайте никогда!


Кто в ссоре, прошу вас, идите мириться! Милые люди! Давайте учиться В собственном доме бороться за мир!


Что женщинам нравится в мужчинах? Богатство, оно дает власть. Власть, она дает богатство. Нравится ум. Все говорят: нравится верность. Не думаю. Женщине верность не так уж важна.


Кинематограф перестал быть инструментом постижения человеческой души и снова стал развлечением. Парад аттракционов и изощренный суперпрофессионализм блокбастеров убили стремление понять человека. Зато какой парад специальных эффектов!


Да, Россия — страна замечательная, прекрасная, у нее великое будущее, до которого мы, к сожалению, не доживем. Не надо тянуть ее в это будущее за волосы.


Англичане — мастера предвидения! Королева Британии делает книксен китайскому коммунисту, подсаживает его в золотую карету — думал ли ты дожить до такого?


Женщина же чаще скидывает кожу. Все-таки женщина работает на мужчину, а мужчина — существо поверхностное, ему важно, как она выглядит. Поэтому для женщины очень важно оперение. А для мужчины, скажу грубо, важен кошелек. Может, интеллектуальный кошелек, то есть его мужская суть, содержание, ум. Женщины в мужчинах ценят это, а не то, как он одет.


Самая главная реформа, которая должна произойти в России, — реформа национального сознания. Это Петр I пытался сделать, а потом Ленин. Только они не понимали, что это надо делать не при помощи политики.


Культура определяет политику, а не наоборот. Исходя из культуры надо изменять сознание… Простой пример: чтобы отучить воровать, говорить надо не о честности. Честности научить нельзя. Что воровать плохо, знают все. Надо научить народ уважать деньги. И уважение к деньгам — во всем мире одна из очень важных этических форм демократии.


Премия «Оскар» создает иллюзию мирового признания и является как бы свидетельством бесспорных качеств кинопроизведения, что, естественно, не факт. Сама формулировка категории «лучший фильм на иностранном языке» — должна вызывать смех у кинохудожников мира, по существу является сегрегацией мирового кинематографа от англофонного мира (США, Англия, Австралия и Новая Зеландия), что, по-моему, является отжившей свой век идеей Запада о своем культурном доминировании.


Знаете, жизнь очень коротка. В принципе. Я давно это понял. И надо сделать все возможные ошибки до того, как она кончится.


— Ей не хочется нравиться, — думал он, — быть красивой, пленяющей. Она презирает эту сторону женской сущности и как бы казнит себя за то, что так хороша. И эта гордая враждебность к себе удесятеряет ее неотразимость.


Только жизнь, похожая на жизнь окружающих и среди нее бесследно тонущая, есть жизнь настоящая.


Я не боюсь больших слов, потому что у меня большие чувства.


Вооружённый человек — это уже не просто человек.


С тех пор как он себя помнил, он не переставал удивляться, как это при одинаковости рук и ног и общности языка и привычек можно быть не тем, что все, и притом чем-то таким, что нравится немногим и чего не любят?


Когда он уехал, ей показалось, что стало тихо во всём городе и даже в меньшем количестве стали летать по небу вороны.


Этим и страшна жизнь кругом. Чем она оглушает, громом и молнией? Нет, косыми взглядами и шепотом оговора. В ней все двусмысленность и подвох. Отдельная нитка, как паутинка, потянул её и нет конца, попробуй выбраться из сети — только больше запутаешься. И над сильным властвует подлый и слабый.


О, как хочется иногда из бездарно-возвышенного, беспросветного человеческого словоговорения в кажущееся безмолвие природы, в каторжное беззвучие долгого, упорного труда, в бессловесность крепкого сна, истинной музыки и немеющего от полноты души тихого сердечного прикосновения!


В делах житейских эти предприимчивые, уверенные в себе, повелительные люди незаменимы. В делах сердечных петушащееся усатое мужское самодовольство отвратительно. Я по-другому понимаю близость и жизнь.


О, с какою силою, как проницательно чувствуют в детстве, впервые!


В жизни Антипова не было перемены разительнее и внезапнее этой ночи. Утром он встал другим человеком, почти удивляясь, что его зовут по-прежнему.


Революции производят люди действенные, односторонние фанатики, гении самоограничения. Они в несколько часов или дней опрокидывают старый порядок. Перевороты длятся недели, много годы, а потом десятилетиями, веками поклоняются духу ограниченности, приведшей к перевороту, как святыне.


А он живёт и не чувствует.


Шаг вперёд в науке делается по закону отталкивания, с опровержения царящих заблуждений и ложных теорий.


Я хочу сказать, что в жизни состоятельных было, правда, что-то нездоровое. Бездна лишнего. Лишняя мебель и лишние комнаты в доме, лишние тонкости чувств, лишние выражения.


И так далека, холодна и притягательна была та, которой он всё отдал, которую всему предпочёл и противопоставлением которой все низвел и обесцветил!


Счастье обособленное не есть счастье.


Все мое существо удивлялось и спрашивало: если так больно любить и поглощать электричество, как, вероятно, еще больнее быть женщиной, быть электричеством, внушать любовь.


Он не оценил материнского чувства, которое она всю жизнь подмешивает в свою нежность к нему, и не догадывается, что такая любовь больше обыкновенной женской.


Ещё более, чем общность душ, их объединяла пропасть, отделявшая их от остального мира. Им обоим было одинаково немило всё фатально типическое в современном человеке, его заученная восторженность, крикливая приподнятость и та смертная бескрылость, которую так старательно распространяют неисчислимые работники наук и искусств для того, чтобы гениальность продолжала оставаться большою редкостью. Их любовь была велика. Но любят все, не замечая небывалости чувства. Для них же – и в этом была их исключительность – мгновения, когда, подобно веянью вечности, в их обречённое человеческое существование залетало веяние страсти, были минутами откровения и узнавания всё нового и нового о себе и жизни.


В любви излишен, друзья, совет. Трудно в чужих делах разбираться. Пусть каждый решает, любить или нет? И где сходиться и где расставаться?


Ты вдруг шепнёшь мне трепетное слово, Которое лишь мне, быть может, ново, Но прежде было сказано не мне.


Студент всегда отчаянный романтик! Хоть может сдать на двойку романтизм.


Надо думать, ребята, над каждым словом, Ибо слов невесомых на свете нет!


Ко всем нашим датам домчит нас память, Быстрей, чем любая машина времени.


А вы смиряли строгую гордыню, Пытаясь одолеть свои пути? А вы любили так, что даже имя Вам больно было вслух произнести?


Плохой ли, хорошей рождается птица, Ей всё равно суждено летать. С человеком так же не случится, Человеком мало родится, Им ещё надо стать.


Кто умеет в буднях быть счастливым, Тот и впрямь счастливый человек!


Как все-таки прекрасна жизнь!


Когда зуб нужно вырвать другому, а не тебе, всегда не страшно.


Я знаю, что не является смыслом жизни. Копить деньги, вещи, дела, жить знаменитостью, красоваться на страницах журналов про знаменитостей, так бояться одиночества и тишины, что ни разу не найти времени в тишине и покое подумать: что делать мне с моим коротким земным веком?


«Я нашла клочок бумаги, вложенный в письмо… мне было примерно столько же лет, сколько тебе, когда я это написала: Life is not so rotten as it seems. Но, как и ты, я думала, что жизнь паршива. В свои 19–20 лет я постоянно хотела расстаться с жизнью и жила с одной девушкой, которая хотела этого ещё больше. Но позже мало-помалу начала приспосабливаться, и жизнь стала довольно приятной. А теперь, в моем нынешнем преклонном возрасте, я считаю, что радоваться довольно трудно, учитывая, что мир таков, каков он есть, и то, что я более не молода, служит мне утешением. Боже, как это бодрит. Внезапно обнаружила я. Прости! Пока, Сара. Life is not so rotten as it seems».


О! Сегодня началась война. Никто не хотел этому верить. Вчера после обеда мы сидели с Эльсой Гулландер в Васа-парке, и дети играли и бегали вокруг нас, а мы от всей души ругали Гитлера и пришли к выводу, что войны наверняка не будет — и вот, сегодня! Немцы бомбили утром многие польские города и вторглись в Польшу с разных сторон. Я до последнего пыталась не делать запасов, но сегодня купила немного какао, немного чая, немного мыла и кое-что ещё. Ужасная тревога охватила всех и вся. Радио целый день периодически передаёт новости. Призваны многие военнообязанные. Запрещена езда на легковых машинах. Боже, помоги нашей бедной планете, поражённой безумием!


Никто не должен слушать своих родителей, надо делать самому всё. Родители советуют правильно, но слушать это бессмысленно.


Русская мысль не сомневается.


Главное поставить вопрос, а не дать ответ. Потому что правильно поставленный вопрос — уже надежда на поиски ответа.


У любого «нет» всегда есть шанс стать «может быть».


Бывают такие отношения с женщиной, когда ты не смеешь прикоснуться к ней из-за невыносимо сильного чувства.


Сейчас политическая корректность зашкалила настолько, что то, что мы можем сказать здесь, в России, в Европе сказать невозможно, просто невозможно. У нас в этом смысле — свободная страна. Мы такое можем говорить политически некорректное, например, что мужчина должен приставать к женщине, а женщина должна сопротивляться. Как Лев Николаевич [Толстой] сказал: «Барышни любят, когда их тискают».


Олдос Хаксли, такой был английский писатель, сказал: «Запад едет к пропасти на «Роллс-Ройсе», а русские — в трамвае». Какое счастье, что мы не доехали…


— Если там реально было насилие [про Харви Вайнштейна] — в России ему делать нечего. В России насилие над женщиной никогда не приветствуется, это табу. Приставать, делать посыл — это один момент, насилие — никогда. — Безусловно. В данном случае, я вот не совсем уверен, то что называется «секшуал харассмент» [sexual harassment] — это не насилие. Это некие пассы, которые… Вообще, есть мужское и женское. Мужчина себя предлагает во всех формах — женщина выбирает. Это её цель — выбрать наиболее достойного. Поэтому у птиц, например, у самцов такое оперение замечательное… Почему? Они себя должны предложить в разных видах. Один — с цветами, другой там — ещё с чем-нибудь…


Что движет человеком? Любым человеческим существом движет прежде всего желание избежать неприятностей. Это закон жизни. Муравей так же хочет избежать неприятностей, как и человек. Но очевидно еще движет любопытство и размышление.


Нормальная семья не бывает без конфликтов, больше того — должна быть конфликтной, если ее составляют личности.


Наберемся мужества признать, что русское рабство неотделимо от православия. Так, во всяком случае, я думаю. Так же как и рабство мусульманское – от ислама.


Человеческий оптимизм очень часто связан с верой, что все обстоит хорошо и дальше будет только лучше. Мне же кажется, оптимизм должен быть связан с тем, что хорошо никогда не будет, но надо жить в этом и с этим. Нести свой крест. В этом — оптимизм. Всегда нужно найти в себе силы жить, понимая, насколько мир и мы в нем далеки от совершенства.


Нaступление, нaступление… Одно дело — с нетерпением ждaть его, плaнируя в aрмейском или дивизионном мaсштaбе, a другое дело — вот тaк ждaть, кaк солдaты ждут. Закончилась артподготовка — вылез и пошёл, а не пойдёшь, прижмёшься к земле под пулями, вот и не будет никакого наступления. И «вперёд» некому кричать, кроме самого себя. А что кого-то во время первой же aтaки убьют, или тебя, или другого, — это у нaчaльствa уже зaплaнировaно, и солдaт знaет, что зaплaнировaно, что без этого не обойдётся. Знает, а всё же спрашивает: когда фрица к ногтю? И не для виду спрашивает, а по делу. И хотя у тебя больше орденов на груди, чем у него и есть и будет, а высшая доблесть – всё же солдатская. И коли ты стоящий генерал, про тебя, так и быть, скажут: «Это солдат!» А если нестоящий, так и не дождёшься это услышать.


Возвращаясь, он ещё чувствовал на себе этот сочувственный взгляд. Всего-навсего первый из многих. Наверное, и другие будут считать, что такие немолодые и некрасивые не оставляют женщин. Что женщины уходят от них сами. Его, тогдашнего, уже не будет — ни для какой другой женщины. Теперь будет только он теперешний, немолодой и не по адресу истративший свои душевные силы. И поэтому не верящий в ту часть себя, которая не война и не работа. … со скорбным лицом и сплетенными за спиной руками стала говорить разные глупости, выношенные заранее, в дороге. В сущности, это было длинное предисловие к просьбе отпустить её с богом. И оно имело какой-то смысл раньше, перед этим, а не теперь, когда он уже отпустил её. Но ей было жаль оставлять при себе все эти заранее приготовленные и теперь уже бессмысленные слова. А он слушал и думал: «Нет, она ехала сюда в поезде всё-таки не вдвоём, а одна — чтоб прорепетировать всю эту околесицу, нужно было время и одиночество». Она говорила о себе, всегда понимавшей его. И о нём, никогда её не понимавшем. О своих жертвах, принесенных ради него. О том, как она рядом с ним постепенно перестала быть самою собой и как только теперь, без него, снова чувствует себя человеком.


Да, конечно, она просила, чтобы ему ничего не сообщали. А ему всё-таки сообщили. Она как-то однажды сказала ему, что если ей судьба умереть, то лучше, чтобы это случилось, когда его не будет рядом. И он знал, что она сказала тогда правду.


Желание избавить его от тяжести своих последних минут у неё сильнее желания видеть его, потому что она любит его больше себя, и это не слова, которые часто говорят друг другу люди, а так на самом деле.


Одиночество вещь неплохая, но его нельзя принимать лошадиными дозами.


Виссарион был мужчина и знал: можно и нужно спрашивать друзей, почему они несчастливы, но вряд ли стоит спрашивать, почему они счастливы…


Батюк внимательно посмотрел на Серпилина, словно вдруг увидев в нём что-то такое, о чём уже запамятовал: – Думаешь, не знаю ваших разговоров про меня, что горяч, доведи, могу так перекрестить, что и сам потом не рад? Но я горяч, да отходчив. А ты мягко стелешь, да жёстко спать. Если уж кто стал тебе поперёк горла, тот прощения не жди. – Не мне он стал поперёк горла, а делу, – сказал Серпилин тем самым, знакомым Батюку, опасно ровным голосом, который Батюк и имел в виду, говоря «мягко стелешь». – Неужели и теперь не согласен, что не мог он полком командовать? – Мог, не мог!


Не пил бы, смог бы. Уже десять месяцев в рот не берёт. – Ну что ж, раз так, значит, теперь можно хоть на дивизию. – Серпилин рассмеялся, смягчив смехом суть сказанного.


Он смотрел на неё и, кажется, начинал понимать, чего она хотела. Когда-то раньше она хотела, чтобы он был виноват в том, что она ушла от него к другому человеку. Теперь она хотела, чтобы он был виноват в том, что она возвращается к этому человеку. Вот и всё! Она хотела, чтобы она была опять права, а он опять не прав. И хотя он старался подавить в себе это чувство, ему было жаль её. Человек, который всю жизнь всегда и во всем считает виноватым не себя, а других, по-своему тоже несчастлив.


— Ты догадываешься, зачем я приехала? — спросила она, подняв на него глаза. Она была все так же красива, и этого по-прежнему нельзя было не заметить. — Нет, не догадываюсь, — сказал он. Это была правда. Всю свою жизнь с нею он почти никогда не мог догадаться, что ей придет в голову в следующую минуту. — Я пришла просить, чтобы ты снял с меня грех и отпустил меня, — не дождавшись ответа, сказала она. — Я должна выйти замуж за Евгения Алексеевича. Сказала «пришла», а не «приехала», — наверное, заранее обдумала. Грешницы не приезжают, а приходят.


Он еще раз посмотрел на неё, на её изящно и грустно изогнувшееся на стуле знакомое тело, и удержался от грубости, не сказал: «Ну что ж, раз должна — так и выходи!» Промолчал. В конце концов, при чем тут она? Во всем виновата не она, а вот это её тело, которое он целых пятнадцать лет любил рассудку вопреки. «И не мог оторваться от него, не мог отлипнуть», — с презрением к собственной слабости подумал он о себе. Она смотрела на него, а он молчал. Ей казалось, что он злится или, как она мысленно привыкла выражаться, «закусывает удила», он, наоборот, смягчился, удивленный мыслью о собственной вине. Раньше раздраженно привык считать её виноватой в том, что в нужном ему теле жила ненужная ему душа, равнодушная к тому, чем он жил и что делал, занятая только собой, да и собой-то — по-глупому.


Какими иногда обманчивыми оказываются на войне эти волевые лица, когда их берёт в свою пятерню страх, берёт, выжимает и делает неузнаваемыми — белыми, творожными…


Они лежали вдвоем в чужом доме, в чужой постели со старинной, высокой, почти до середины стены, спинкой из выгнутого красного дерева. Лежали усталые и растерянные простотой и естественностью всего, что с ними происходило. Ника, с её всякий раз заново продолжавшей удивлять его чуткостью, помогла ему расстаться с ощущением неловкости — и действительной, и придуманной, от неуверенности в себе. Он был счастлив по её вине и чувствовал себя в том неоплатном долгу перед нею, который, наверное, и есть любовь к женщине.


Справедливость начинается с готовности отдать должное тем, кого не любим.


Говорят, если водолаза сразу, одним махом, без остановок погружают на всю глубину, то кровь ушами идёт. Так и с людьми на войне. Один выдерживает, а у другого кровь ушами идёт, если сразу опустить на всю глубину ответственности.


Ты в этом не раскаешься сначала, Потом раскаешься, потом тебе Еще придется каяться, что мало В чем каяться нашлось в твоей судьбе.


О нем говорят, что он умеет беречь людей. Но что значит — «беречь людей»? Ведь их не построишь в колонну и не уведешь с фронта туда, где не стреляют и не бомбят и где их не могут убить. Беречь на войне людей – всего-навсего значит не подвергать их бессмысленной опасности, без колебаний бросая навстречу опасности необходимой. А мера этой необходимости — действительной, если ты прав, и мнимой, если ты ошибся, — на твоих плечах и на твоей совести. Здесь, на войне, не бывает репетиций, когда можно сыграть сперва для пробы — не так, а потом так, как надо. Здесь, на войне, нет черновиков, которые можно изорвать и переписать набело.


Взрослый мужчина должен, стиснув зубы, разделять судьбу родного края.


Спор нельзя решать железом Вложи свой меч на место, человек.


Ты так же сбрасываешь платье, Как роща сбрасывает листья, Когда ты падаешь в объятье В халате с шелковою кистью. Ты — благо гибельного шага, Когда житье тошней недуга, А корень красоты — отвага, И это тянет нас друг к другу.


Жизнь посвящает очень немногих в то, что она делает с ними.


Воскресение. В той грубейшей форме, как это утверждается для утешения слабейших, это мне чуждо. И слова Христа о живых и мертвых я понимал всегда по-другому. Где вы разместите эти полчища, набранные по всем тысячелетиям? Для них не хватит вселенной, и Богу, добру и смыслу придется убраться из мира. Их задавят в этой жадной животной толчее. Но все время одна и та же необъятно тождественная жизнь наполняет вселенную и ежечасно обновляется в неисчислимых сочетаниях и превращениях. Вот вы опасаетесь, воскреснете ли вы, а вы уже воскресли, когда родились, и этого не заметили. Будет ли вам больно, ощущает ли ткань свой распад? То есть, другими словами, что будет с вашим сознанием? Но что такое сознание? Рассмотрим. Сознательно желать уснуть — верная бессонница, сознательная попытка вчувствоваться в работу собственного пищеварения — верное расстройство его иннервации.


Сознание яд, средство самоотравления для субъекта, применяющего его на самом себе. Сознание — свет, бьющий наружу, сознание освещает перед нами дорогу, чтоб не споткнуться. Сознание это зажженные фары впереди идущего паровоза. Обратите их светом внутрь и случится катастрофа. Итак, что будет с вашим сознанием? Вашим.


Вашим. А что вы такое? В этом вся загвоздка. Разберемся. Чем вы себя помните, какую часть сознавали из своего состава? Свои почки, печень, сосуды? Нет, сколько ни припомните, вы всегда заставали себя в наружном, деятельном проявлении, в делах ваших рук, в семье, в других. А теперь повнимательнее. Человек в других людях и есть душа человека. Вот что вы есть, вот чем дышало, питалось, упивалось всю жизнь ваше сознание. Вашей душою, вашим бессмертием, вашей жизнью в других. И что же? В других вы были, в других и останетесь. И какая вам разница, что потом это будет называться памятью. Это будете вы, вошедшая в состав будущего. Наконец, последнее. Не о чем беспокоиться. Смерти нет.


Но давай и безумствовать, сердце мое, если ничего, кроме безумства, нам не осталось.


Дар любви, как всякий другой дар, он может быть и велик, но без благословения он не проявится. А нас точно научили целоваться на небе и потом детьми послали жить в одно время, чтобы друг на друге проверить эту способность…


Был темный дождливый день в две краски. Всё освещенное казалось белым, всё неосвещенное — черным. И на душе был такой же мрак упрощения, без смягчающих переходов и полутеней.


Все горе в том, что я люблю тебя, а ты меня не любишь. Я стараюсь найти смысл этого осуждения, истолковать, оправдать, роюсь, копаюсь в себе, перебираю всю нашу жизнь и все, что я о себе знаю, и не вижу начала и не могу вспомнить, что я сделала и чем навлекла это несчастье. Ты как-то превратно, недобрыми глазами смотришь на меня, ты видишь меня искаженно, как в кривом зеркале. А я люблю тебя. Ах, как я люблю тебя, если бы только мог себе представить!


Я люблю все особенное в тебе, все выгодное и невыгодное, все обыкновенные твои стороны, дорогие в их необыкновенном соединении, облагороженное внутренним содержанием лицо, которое без этого, может быть, казалось бы некрасивым, талант и ум, как бы занявшие место начисто отсутствующей воли.


Мне все это дорого, и я не знаю человека лучше тебя. Но слушай, знаешь, что я скажу тебе? Если бы даже ты не был так дорог мне, если бы ты не нравился мне до такой степени, все равно прискорбная истина моего холода не открылась бы мне, все равно я думала бы, что люблю тебя. Из одного страха перед тем, какое унизительное, уничтожающее наказание нелюбовь, я бессознательно остереглась бы понять, что не люблю тебя. Ни я, ни ты никогда бы этого не узнали. Мое собственное сердце скрыло бы это от меня, потому что нелюбовь почти как убийство, и я никому не в силах была бы нанести этого удара.


В снег такое наслаждение слушать длинные умные рассуждения.


Я бы не любил бы тебя так сильно, если бы тебе не надо было бы жаловаться и не о чем сожалеть. Я не люблю правых, не падавших, не оступившихся. Их добродетель мертва и малоценна, красота жизни не открылась им.


Прощай, единственно любимая, навсегда утраченная!


Как хорошо на свете! Но почему от этого всегда так больно?


Прелесть моя незабвенная! Пока тебя помнят вгибы локтей моих, пока ещё ты на руках и губах моих, я побуду с тобой. Я выплачу слезы о тебе в чём-нибудь достойном, остающемся. Я запишу память о тебе в нежном, нежном, щемящем печальном изображении. Я останусь тут, пока этого не сделаю. А потом и сам уеду.


Я без ума, без памяти, без конца люблю тебя.


Как будто бы железом, Обмокнутым в сурьму, Тебя вели нарезом По сердцу моему…


В течение нескольких следующих дней обнаружилось, до какой степени он одинок. Он никого в этом не винил. Видно, сам он хотел этого и добился. Странно потускнели и обесцветились друзья. Ни у кого не осталось своего мира, своего мнения. Они были гораздо ярче в его воспоминаниях. По-видимому, он раньше их переоценивал.


Мы рождаемся жить, а не готовиться к жизни.


На войне не бегают с места на место, ища, где пожарче: на войне ждут своего часа.


На третий год войны, все понятия о том, что такое горе, и чем можно помочь человеку в горе, и что он должен испытывать, когда у него горе, – всё это уже давно спуталось, нарушилось, полетело к чёрту…


Да, вот она, так называемая личная жизнь… А что такое личная жизнь? Употребляем слова, не вдумываясь в их смысл. Разве есть у человека еще какая-то другая жизнь, не личная, — безличная, какая? Потусторонняя, что ли? Если человек из малодушия не разделил сам себя на две мнимые половинки, то никакой другой жизни и вообще-то нет в природе, кроме личной.


Да, стоит быть нелепым, безрассудным, Уехать к ней, себе же на беду, Как хорошо, что ничьему суду Такие преступленья не подсудны.


Ни одна работа на свете не поглощает человека так целиком, как работа войны.


Он вспомнил руки матери. Ее Все в мелких ссадинках худые пальцы. Они с рассветом брались за белье И с темнотой — за спицы или пяльцы. Такие быстрые, как ни следи, Все что-то надо тормошить и трогать.Она в гробу впервые их, должно быть, Сложила неподвижно на груди.


И взгляд такой, как будто вдруг она Заметила посередине фразыГлаза мужчины, койку у окна И ключ в двери, повернутый два раза. Нет, не повернутый. Но все равно, Пусть три шага ты мне позволишь взглядом.Шаг к двери — заперто. Шаг к лампочке — темно. И шаг к тебе, чтоб быть с тобою рядом…


Это, конечно, чепуха, что в жизни непоправимо только одно — смерть. В жизни непоправимо многое, верней, всё, что переделал бы по-другому, да уже поздно. И всё же очевидней всего непоправимость смерти. Когда чья-то жизнь была частью твоей жизни — если это действительно так, без преувеличений, — то и смерть такого человека тоже часть твоей смерти. Ты ещё жив, но что-то в тебе самом уже умерло и не воскреснет. Можно только делать вид, что ты по-прежнему цел. Потому что оторванный кусок души — это не рука и не нога, и что он оторван — никому не видно.


Но, боже мой, как долго ждать свиданья, Как трудно молчаливому тому, Кто через двадцать лет свои страданья Расскажет вслух себе же самому!


Быть счастливым не моя специальность.


Глаза у мальчика были усталые и взрослые. Так бывает с детьми — жизнь, ни с чем не считаясь, вдруг требует от них, чтобы они за несколько часов взяли и стали взрослыми, и они становятся.


Мне невероятно, до страсти хочется жить, а жить ведь значит всегда порываться вперед, к высшему, к совершенству и достигать его.


Всякая стадность — прибежище неодаренности, все равно верность ли это Соловьеву, или Канту, или Марксу. Истину ищут лишь одиночки и порывают со всеми, кто любит ее недостаточно.


Дети искренни без стеснения и не стыдятся правды, а мы из боязни показаться отсталыми готовы предать самое дорогое, хвалим отталкивающее и поддакиваем непонятному.


Принято думать, что ночью снится обыкновенно то, что днем, в бодрствовании, произвело сильнейшее впечатление. У меня как раз обратные наблюдения. Я не раз замечал, что именно вещи, едва замеченные днем, мысли, не доведенные до ясности, слова, сказанные без души и оставленные без внимания, возвращаются ночью, облеченные в плоть и кровь, и становятся темами сновидений, как бы в возмещение за дневное к ним пренебрежение.


Нельзя без последствий для здоровья изо дня в день проявлять себя противно тому, что чувствуешь; распинаться перед тем, чего не любишь, радоваться тому, что приносит несчастье. Наша нервная система не пустой звук, не выдумка. Она — состоящее из волокон физическое тело. Наша душа занимает место в пространстве и помещается в нас как зубы во рту. Ее нельзя без конца насиловать безнаказанно.


… Разве когда любят, унижают?


Оставьте детей в покое, но будьте в пределах досягаемости на случай, если понадобитесь.


Если мне удалось сделать светлее хоть чьё-нибудь мрачное детство, то я довольна.


Просто загадка, как люди умудряются жить в браке. Жениться, по моему мнению, надо очень рано, а с другой стороны, есть же дураки, которые женятся раз, другой, третий даже в более зрелом возрасте. Одно только знаю… нет такого мужчины на свете, который мог бы прельстить меня новым браком. Возможность быть одной — это просто невероятное счастье: заниматься собой, иметь своё мнение, самостоятельно действовать, самой решать, самой устраивать свою жизнь, спать, думать, оооо!


Всё — суета сует и погоня за ветром. Все мы одинаковы, все были когда-то славными ребятишками, ребятишки выросли и умрут. И что с того, что тебя перевели на пятьдесят языков?..


Я знала, чего хочу и чего не хочу. Ребёнка я хотела, его отца — нет.


Прежде всего я хочу быть с моими детьми. Затем — с моими друзьями. А ещё я хочу быть с собой. Целиком и полностью. Человек мало и ненадёжно защищён от ударов судьбы, если не научился оставаться один. Это едва ли не самое главное в жизни.


Самое страшное — это когда ребёнок не умеет играть. Такой ребёнок похож на маленького скучного старичка, из которого со временем вырастает взрослый старец, лишённый, однако, основного преимущества старости — мудрости, ведь ей неоткуда взяться, когда в человеке не развиты фантазия и благородство, а значит, нет ни смелых идей, ни глубоких мыслей, ни чувств.


… Дети мечтают о свободе, о самостоятельности, о том, чтобы не зависеть от взрослых. Если бы мы не забывали об этом с годами, то и нам, нашим детям жилось бы гораздо проще. Мне повезло — я ничего не забыла. Конечно же, история о Пеппи стала любимейшей…


В то время я совершенно сошла с ума. Как я теперь понимаю, меня тогда интересовало только одно — добиться любви как можно большего числа мальчиков. И, боже, как же это было нелегко!


По воскресеньям мне было очень одиноко и скучно. Держаться мне помогали только книги.


Я никогда не была влюблена в общепринятом смысле слова. Любовь к детям всегда значила для меня больше, чем любовь к мужчинам.


Черты как будто изменились мало, Все те же губы, но лицо ему Ничем о прошлом не напоминало И в будущем не звало ни к чему.


Храбрый — это не тот, кто убить способен, а тот, кто убитым быть не боится. Верней, хотя и боится, но не остановится перед тем, чтобы быть убитым, выполняя то, что должен.


Что можем мы заранее узнать?Любовь пройдет вблизи. И нету силы Ни привести ее, ни прочь прогнать, Ни попросить, чтоб дольше погостила.


Сквозь время тоже ходят поезда, Садимся без билетов и квитанций, Кондуктор спросит: — Вам куда? — Туда. — И едем до своих конечных станций.


Воспоминания никогда не бывают настолько далёкими, чтобы ничего не значить. Даже те из них, на которых уже, казалось, стоит крест, вдруг снова приходят и начинают что-то значить.


Она была внезапно лишена Тех маленьких счастливых ожиданий, Той мелочной, но ежедневной дани, Которую нам жизнь платить должна. Мы можем пережить большое горе, Мы можем задыхаться от тоски, Тонуть и выплывать. Но в этом море Всегда должны остаться островки.


Так в комнату к нам входят только раз, Чтоб или в ней остаться вместе с нами, Или, простившись с этими стенами, Надолго в них одних оставить нас.


В пятнадцать лет у каждого свое, Но взрослым всем нам поровну приснится Прощанье с детством, хитрый взгляд ее Сквозь нехотя вспорхнувшие ресницы. Подумать только, сколько лет назад, И все-таки он с ясностью печальной Мог вспомнить тот, казалось им, прощальный, А в самом деле только первый взгляд.


И никого. Пустой и длинный день. Бывает одиночество такое, Что хочется хоть собственную тень Потрогать молча на стене рукою.


Мальчишка плачет, если он побит, Он маленький, он слез еще не прячет. Большой мужчина плачет от обид. Не дай вам бог увидеть, как он плачет. Он плачет горлом. Он едва-едва С трудом и болью разжимает губы, Он говорит ей грубые слова, Которых не позволил никому бы. Он говорит ей — милой, дорогой — Слова сухие, как обрезки жести, Такие, за которые другой Им был бы, кажется, убит на месте.


Вы можете поместить в книгу истории, которые понравятся только детям. Можно также поместить туда истории, которые полюбят и дети, и взрослые. Однако никогда не следует помещать в детскую книгу что-то, что будет понятно только взрослым, ведь это крайне невежливо по отношению к ребенку, который будет ее читать.


Бог дал мне счастливое качество: я помню все плохое ровно столько, сколько оно длится…


Жить надо так, чтобы примириться со смертью.


Многим женщинам не дано испытать настоящей любви к мужчине, но в этом нет никакой трагедии — такие женщины ещё могут безгранично полюбить своих детей, внуков и свои книги, так что рожайте детей и пишите.


Всем людям, кем бы они ни были и как бы сильно их ни любили, всегда не хватает любви. Хорошая книга должна восполнять эту нехватку.


Теперь, когда я знал, что уже много, много тысяч лет назад мне на роду было написано пройти сквозь эти мрачные ворота, я почувствовал себя смелее. Я подумал: «Будь что будет, пусть я даже никогда не вернусь обратно, все равно бояться я больше не стану».


Мы живем для того, чтобы делать людям добро. Я-то точно живу только для этого! А другие люди, интересно, для чего они живут?


Может, она и не всегда умеет себя прилично вести. Но у нее доброе сердце, а это куда важнее.


Коли попадешь в драку и захочешь положить ей конец – холодная вода куда лучше лопаты.


Даже самые отчаянные проказники вырастают и со временем могут стать полезными людьми.


Когда у меня нет денег, я, понятно, не могу пить лимонад — не на что, а когда есть, мне почему-то нельзя его пить. Так когда же, черт возьми, мне его, по-твоему, пить?


Так думать было несправедливо и дурно, но когда злишься, теряешь разум.


Когда надо быть сильным, сил хватает.


Когда люди одновременно и боятся, и радуются, то они утрачивают чувство меры.


Как ужасно не знать, кто вечером будет живой, а кто – мертвый.


Он побежал, как мальчик на свиданье, Как будто в доме нас и правда ждут, Как будто страшно лишних пять минут Прибавить к стольким годам опозданья.


Если искусство чему-то и учит (и художника — в первую голову), то именно частности человеческого существования. Будучи наиболее древней — и наиболее буквальной — формой частного предпринимательства, оно вольно или невольно поощряет в человеке именно его ощущение индивидуальности, уникальности, отдельности — превращая его из общественного животного в личность. Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную — но не стихотворение, скажем, Райнера Марии Рильке. Произведения искусства, литературы в особенности и стихотворение в частности обращаются к человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения.


За это-то и недолюбливают искусство вообще, литературу в особенности и поэзию в частности ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи исторической необходимости. Ибо там, где прошло искусство, где прочитано стихотворение, они обнаруживают на месте ожидаемого согласия и единодушия — равнодушие и разноголосие, на месте решимости к действию — невнимание и брезгливость. Иными словами, в нолики, которыми ревнители общего блага и повелители масс норовят оперировать, искусство вписывает «точку-точку-запятую с минусом», превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную, но человеческую рожицу.


Он прибегает к этой форме — к стихотворению — по соображениям, скорее всего, бессознательно-миметическим: черный вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги, видимо, напоминает человеку о его собственном положении в мире, о пропорции пространства к его телу.


Жизнь, словно крик ворон, бьющий крылом окрестность,поиск скрывшихся мест в милых сердцах с успехом. Жизнь — возвращенье слов, для повторенья местность и на горчайший зов — все же ответ: хоть эхом.


Страну в долг загнать — куда более надежная форма оккупации, чем войска вводить.


Что ж мы смертью зовем. То, чему нет возврата!


Пишущий стихотворение пишет его прежде всего потому, что стихотворение – колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения. Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии отказаться от повторения этого опыта, он впадает в зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость от наркотиков или алкоголя. Человек, находящийся в подобной зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом.


Проклятый дар всепонимания, а следовательно всепрощения.


Когда враг — чужой, то остаётся почва для надежд и иллюзий.


Никто не знает будущего. И менее всего — те, кто верит в исторический детерминизм. После них идут шпионы и журналисты.


Воля благая в человеке видна издали.


Они все принимали как данность: систему, собственное бессилие, нищету, своего непутевого сына. Просто пытались во всем добиваться лучшего…


Лучший способ оборониться от обиды — это не уподобляться обидчику.


Божья любовь с земной — как океан с приливом:бегство во тьму второй — знак отступленья первой!


Ибо я благодарен матери и отцу не только за то, что они дали мне жизнь, но также и за то, что им не удалось воспитать своё дитя рабом. Они старались как могли — хотя бы для того, чтобы защитить меня от социальной реальности, в которой я был рождён, — превратить меня в послушного, лояльного члена общества.


Из массы доступных нам добродетелей терпение, дорогой читатель, знаменито тем, что вознаграждается чаще прочих. Более того, терпение есть неотъемлемая часть всякой добродетели. Что есть добродетель без терпения? Просто хороший характер.


Лучше быть последним неудачником в демократии, чем мучеником или властителем дум в деспотии.


Бесчеловечность всегда проще организовать, чем что-либо другое. Для этих дел Россия не нуждается в импорте технологий.


Когда сердце горячее и сильно бьется, замерзнуть невозможно.


Я пилюльку проглочу, Старой стать я не хочу!


— Держу пари, что когда я умру и явлюсь к небесным вратам, то и там меня встретит плакат: «Вход в небесное обиталище — пейте кока-колу!»


Мне нет дела, влюблена ты в меня или нет, мне нет дела до того, чем ты занимаешься, мне вообще ни до чего нет дела, но я тебя никогда больше не отпущу.


Если у тебя есть красивая роза и она увядает, то ты можешь взять другую такую же красивую розу. Красивая картина продолжает оставаться красивой картиной, а красивая скульптура есть и останется красивой скульптурой. Но когда умирает красивая женщина, то она умирает навечно, и никто не может заменить её. Конечно, и после неё могут появляться красавицы, такие же красивые или, возможно, ещё более красивые, но ни одной точно такой же, как она, не будет.


Если это любовь, то я питаю истинную страсть к моему старому велосипеду.


Малыш в точности не понимал, что значит быть мужчиной в самом расцвете сил. Может быть, он тоже мужчина в самом расцвете сил, но только ещё не знает об этом?


Пока ещё рано спать, – сказал он. – Сперва мы позабавимся. Я не согласен скучать, лёжа в постели. Там тоже есть чем заняться. Можно есть бутерброды с жирной колбасой, можно играть в «мешок», можно устроить подушечную битву. Мы начнём с бутербродов.


Ведь что ни говори, а не очень — то уютно жить одному в маленьком домике, да ещё в таком, о котором никто и не слышал.


Так уж устроено, что никто не любит предателей — даже те, кто использует их.


Я просто уверена, что можно научиться летать. Конечно, шлепнуться на землю не сладко, но ведь не обязательно начинать сразу с большой высоты.


Если я заболею бешенством — вот список тех, кого я перекусаю.


И вообще, станут ли взрослые обращать внимание на какой-то там крошечный домик, даже если и споткнутся о него?


— Я небольшое привидение с мотором! — кричал он. — Дикое, но симпатичное!


Новые книги так хорошо пахнут, что уже по одному запаху можно понять, какие они интересные.


Ничто не бывает так мертво, как любовь, которую недавно похоронил.


Даже если мужчина такой большой хищный зверь, которого все ненавидят, всегда найдется любящая женщина, которая останется с ним до последней минуты.


Память искажает, особенно тех, кого мы знаем лучше всего. Она союзница забвения, союзница смерти. Это сеть с крошечным уловом и вытекшей водой. Вам не воспользоваться ею, чтобы кого-то оживить хотя бы на бумаге.


Чем раньше начинаешь думать о себе как о солдате, тем лучше для государства.


Опять равнина. Полночь. Входят двое. И всё сливается в их волчьем вое.


Люди рождены друг для друга. Поэтому или вразумляй, или же терпи.


Мне не хочется распространяться на эту тему, не хочется омрачать этот вечер мыслями о десятках миллионов человеческих жизней, загубленных миллионами же, — ибо то, что происходило в России в первой половине XX века, происходило до внедрения автоматического стрелкового оружия — во имя торжества политической доктрины, несостоятельность которой уже в том и состоит, что она требует человеческих жертв для своего осуществления. Скажу только, что — не по опыту, увы, а только теоретически — я полагаю, что для человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя какой бы то ни было идеи затруднительнее, чем для человека, Диккенса не читавшего. И я говорю именно о чтении Диккенса, Стендаля, Достоевского, Флобера, Бальзака, Мелвилла и т. д., т. е. литературы, а не о грамотности, не об образовании. Грамотный-то, образованный-то человек вполне может, тот или иной политический трактат прочтя, убить себе подобного и даже испытать при этом восторг убеждения. Ленин был грамотен, Сталин был грамотен, Гитлер тоже; Мао Цзедун, так тот даже стихи писал; список их жертв, тем не менее, далеко превышает список ими прочитанного.


Страсть, прежде всего, — лекарство от скуки. И ещё, конечно, боль — физическая больше, чем душевная, обычная спутница страсти; хотя я не желаю вам ни той, ни другой. Однако, когда вам больно, вы знаете, что, по крайней мере, не были обмануты (своим телом или своей душой).


Все таковы. Да, все слова, стихи, Вы бродите средь нас, как чужаки, Но в то же время близкие друзья: Любить нельзя и умирать нельзя, Но что-нибудь останется от нас, Хотя б любовь, хотя б в последний раз, А, может быть обыденная грусть, А, может быть, одни названья чувств.


Привычка и нормальное, увы, стремление рассудка к обезличке.


В русском языке односложное слово недорого стоит. А вот когда присоединяются суффиксы, или окончания, или приставки, тогда летят пух и перья.


В течение жизни время говорит с нами на разных языках — на языке детства, любви, веры, опыта, истории, усталости, цинизма, вины, раскаяния и т. д. Язык любви — самый доступный. Её словарь охватывает все остальные понятия, её речам внемлет природа живая и мёртвая. Слову на языке любви дан глас провидческий, почти Боговдохновенный, в нём слиты земная страсть и толкование Священного Писания о Боге. Любовь есть воплощение бесконечности в конечном.


Вообще, человек, всаживающий героин себе в вену, делает это главным образом по той же причине, по которой вы покупаете видео: чтобы увернуться от избыточности времени. Разница, однако, в том, что он тратит больше, чем получает, и его средства спасения становятся такими же избыточными, как то, от чего он спасается, быстрее, чем ваши.


В сущности, нет ничего плохого в том, чтобы превратить жизнь в постоянный поиск альтернатив, чехарду работ, супругов, окружений и т. д., при условии, что вы можете себе позволить алименты и путаницу в воспоминаниях. Это положение, в сущности, было достаточно воспето на экране и в романтической поэзии. Загвоздка, однако, в том, что вскоре этот поиск превращается в основное занятие, и ваша потребность в альтернативе становится равна ежедневной дозе наркомана.


«Ты конечен», — говорит вам время голосом скуки, — «и что ты ни делаешь, с моей точки зрения, тщетно». Это, конечно, не прозвучит музыкой для вашего слуха; однако, ощущение тщетности, ограниченной значимости ваших даже самых высоких, самых пылких действий лучше, чем иллюзия их плодотворности и сопутствующее этому самомнение.


Скука — это, так сказать, ваше окно на время, на те его свойства, которые мы склонны игнорировать до такой степени, что это уже грозит душевному равновесию. Короче говоря, это ваше окно на бесконечность времени, то есть на вашу незначительность в нём. Возможно, этим объясняется боязнь одиноких, оцепенелых вечеров, очарованность, с которой мы иногда наблюдаем пылинку, кружащуюся в солнечном луче, — и где-то тикают часы, стоит жара, и сила воли на нуле.


Со стороны творческие способности представляются предметом зависти или восхищения; изнутри — это нескончаемое упражнение в неуверенности и огромная школа сомнений.


Случайное, являясь неизбежным, приносит пользу всякому труду.


Подставленная вторая щека — это выражение сознательной, холодной, твёрдой решимости, и шансы на победу, сколь малы они ни были, прямо зависят от того, всё ли вы взвесили.


… Убеждения — это твой дом, твой главный комфорт; ты копишь всю жизнь, чтоб его обставить. Если окружающий мир нищ и бесцветен, то ты заполняешь этот дом воображаемыми люстрами и персидскими коврами. Если этот мир был богат фактурой, то воображаемый декор твой будет чёрно-белым, с несколькими абстрактными стульями.


Если бы люди знали, как приятно ходить по крышам, они бы давно перестали ходить по улицам.


С крыши, разумеется, звёзды видны лучше, чем из окон, и поэтому можно только удивляться, что так мало людей живёт на крышах.


— Страшно, Степан, — сказала Алена. — Что же будет-то? — Воля. — Убивать, что ли, за волю эту проклятую? — Убивать. Без крови ее не дают. Не я так завел, нечего и всех упокойников на меня вешать. Много будет.


Ничего, Любаша!.. Все будет в порядке! Голову свою покладу, но вы у меня будете жить хорошо. Я не говорю зря.


Бывает так: идешь где-нибудь — в лесу или в поле, доходишь до такого места, где дорога расходится на две. А места незнакомые. По какой идти — неизвестно. А идти надо. И до того тяжело это — выбирать, аж сердце заболит. И потом, когда уж идешь, и то болит. Думаешь: «А правильно? Может, не сюда надо было?» Так и в жизни, по-моему, надо дорогу знать…


Тебе — за рухлядь какую-нибудь не жалко жизнь отдать, а за волю — жалко, тебе кажется, за волю — это псу под хвост. Вот я и говорю — подневольный ты. По-другому ты думать не будешь, и зря я тут с тобой время трачу. А мне, еслив ты меня спросишь, всего на свете воля дороже. — Степан прямо посмотрел в глаза Фролу. — Веришь, нет: мне за людей совестно, что они измывательство над собой терпют. То жалко их, а то — прямо избил бы всех в кровь, дураков. Вот.


И вот шагает он раздольным молодым полем… Поле непаханое, и на нем только-только проклюнулась первая остренькая травка. Егор шагает шибко. Решительно. Упрямо. Так он и по жизни своей шагал, как по этому полю, — решительно и упрямо. Падал, поднимался и опять шел. Падал и шел, падал, поднимался и шел, как будто в этом одно все искупление — чтобы идти и идти, не останавливаясь, как будто так можно уйти от самого себя


И ничто не изменилось в мире. Горел над пашней ясный день, рощица на краю пашни стояла вся зеленая, умытая вчерашним дождем… Густо пахло землей, так густо, тяжко пахло сырой землей, что голова легонько кружилась. Собрала она всю свою весеннюю силу, все соки живые — готовилась опять породить жизнь. И далекая синяя полоска леса, и облако белое, кудрявое над этой полоской, и солнце в вышине — все была жизнь, и перла она через края, и не заботилась ни о чем, и никого не страшилась.


Русский народ за свою историю отобрал, сохранил, возвел в степень уважения такие человеческие качества, которые не подлежат пересмотру: честность, трудолюбие, совестливость, доброту. Мы из всех исторических катастроф вынесли и сохранили в чистоте великий русский язык, он передан нам нашими дедами и отцами. Уверуй, что все было не зря: наши песни, наши сказки, наши неимоверной тяжести победы, наше страдание — не отдавай всего этого за понюх табаку. Мы умели жить. Помни это. Будь человеком.


Всю жизнь свою рассматриваю как бой в три раунда: молодость, зрелость, старость. Два из этих раунда надо выиграть. Один я уже проиграл.


Добро — это доброе дело, это трудно, это не просто. Не хвалитесь добротой, не делайте хоть зла.


Одно дело жить и бороться, когда есть куда вернуться, другое дело, когда отступать некуда.


А ты не думай никогда хорошо про людей — ошибаться не будешь.


Странное дело с этими бабами: когда им даже не очень нужно и даже совсем не нужно, они могут так легко, просто врать, будто имеют на это какое-то им одним известное право.


Давно ещё сказывал мне один человек, — заговорила слабым голосом Хавронья, — что есть, говорит, дураки в полоску, есть — в клеточку, а есть сплошь. Погляжу я на вас: вот вы сплошь.


Вот ведь все они — бабы, все с руками, с ногами… казалось бы: какая разница? Нет, ёлки зелёные, врежется одна в душу — и всё. Одна и есть на всём белом свете.


Вот так и с любовью, – думал Кузьма Николаевич, – черпанёт иной человек целую бадейку глотнёт пару раз, остальное – в грязь. А её бы на всю жизнь с избытком хватило.


Всё в жизни бывает. Трудно бывает, – Родионов опять незаметно вздохнул и сел на место. – Так трудно бывает, что глаза на лоб лезут. Но убиваться, показывать слабость свою – это последнее дело. Плюнь на всё, держись, другого выхода всё равно нету.


Что делает Историю? — Тела.Искусство? — Обезглавленное тело.


И день бежит, и дождь идёт, во мгле летит авто, и кто-то жизнь у нас крадёт, но непонятно кто.


Недостаток разговоров об очевидном в том, что они развращают сознание своей легкостью, своим легко обретаемым ощущением правоты.


А может быть, домой сквозь новый дождь, и ощущать реку, стекло и дрожь худой листвы, идти, идти назад, знакомый и обшарпанный фасад, вот здесь опять под вечер оживать и с новой жизнью жизнь свою сшивать.


Главное орудие эстетики, глаз, абсолютно самостоятелен. В самостоятельности он уступает только слезе.


Дай же мне сил вселить смятый клочок бумажный в души, чьих тел еще в мире нигде не встретить.


Любовь, в общем, приходит со скоростью света; разрыв — со скорость звука. Падение скорости от большей к меньшей и увлажняет глаз. Поскольку ты сам конечен, отъезд из этого города всегда кажется окончательным; оставив его позади, оставляешь его навсегда. Ибо отъезд есть ссылка глаза в провинцию прочих чувств; в лучшем случае в расселины и расщелины мозга. Ибо глаз отождествляет себя не с телом, а с объектом своего внимания. И для глаза, по соображениям чисто оптическим, отъезд обозначает не расставание тела с городом, а прощание города со зрачком. Так и удаление того, кого любишь, особенно постепенное, вызывает грусть, независимо от того, кто именно и по каким причинам реально движется. Сложилось так, что Венеция есть возлюбленная глаза. После нее все разочаровывает. Слеза есть предвосхищение того, что ждет глаз в будущем.


По безнадёжности все попытки воскресить прошлое похожи на старания постичь смысл жизни.


Существует преступление более тяжкое — пренебрежение книгами, их не-чтение. За преступление это человек расплачивается всей своей жизнью; если же преступление это совершает нация — она платит за это своей историей.


Жизнь — только разговор перед лицом молчанья.


Грех — то, что наказуемо при жизни.


Хотя бы уже по одному тому, что насущным хлебом литературы является именно человеческое разнообразие и безобразие, она, литература, оказывается надежным противоядием от каких бы то ни было — известных и будущих — попыток тотального, массового подхода к решению проблем человеческого существования.


Ибо всякий ребенок так или иначе повторяет родителей в развитии. Я мог бы сказать, что в конечном счете желаешь узнать от них о своем будущем, о собственном старении; желаешь взять у родителей и последний урок: как умереть. Даже если никаких уроков брать не хочется, знаешь, что учишься у них, хотя бы и невольно. «Неужели я тоже буду так выглядеть, когда состарюсь?.. Это сердечное — или другое — недомогание наследственно?»


Если это время года и не всегда усмиряет нервы, оно все-таки подчиняет их инстинктам: красота при низких температурах — настоящая красота.


Выбирай мы наших властителей на основании их читательского опыта, а не на основании их политических программ, на земле было бы меньше горя.


Тогда, когда любовей с нами нет, тогда, когда от холода горбат, достань из чемодана пистолет, достань и заложи его в ломбард. Купи на эти деньги патефон и где-нибудь на свете потанцуй (в затылке нарастает перезвон), ах, ручку патефона поцелуй.


Звонки, гудки, свистки, дела, в конце всего — погост, и смерть пришла, и жизнь пошла под чей-то длинный хвост.


Только если мы решили, что «сапиенсу» пора остановиться в своем развитии, литературе следует говорить на языке народа. В противном случае, народу следует говорить на языке литературы.


Боже, услышь мольбу: дай мне взлететь над горем выше моей любви, выше стенанья, крика.


Более всего память похожа на библиотеку в алфавитном беспорядке и без чьих-либо собраний сочинений.


Любовь есть бескорыстное чувство, улица с односторонним движением. Вот почему можно любить города, архитектуру как таковую, музыку, мёртвых поэтов, или, в случае особого темперамента, божество. Ибо любовь есть роман между отражением и его предметом.


Хочешь быть мастером, макай своё перо в правду. Ничем другим больше не удивишь.


Не должно наступать никогда то время, когда надо махнуть рукой и сказать, что тут уже ничего не сделаешь. Сделать всегда можно.


Странный они народ, продавщицы: продаст обыкновенный килограмм пшена, а с таким видом, точно вернула забытый долг.


Истинно великих людей определяет, кроме всего прочего, и то, что они терпят рядом с собой инакомыслящих. Гитлер и Сталин по этой статье не проходят туда.


Кончатся трудности — мы их выдумаем!


Деревня, видите ли!.. Да там один воздух чего стоит! Утром окно откроешь — как, скажи, обмоет тебя всего. Хоть пей его — до того свежий да запашистый, травами разными пахнет, цветами разными…


А загадочных сперва уважают, а потом уже любят или презирают, смотря по тому, чем обернётся эта загадочность.


Патриарх литературы русской — Лев Толстой. Это — Казбек или что там? — самое высокое. В общем, отец. Пушкин — сын, Лермонтов — внучек, Белинский, Некрасов, Добролюбов, Чернышевский — племянники. Есенин — незаконнорожденный сын. Все, что дальше, — воришки, которые залезли в графский сад за яблоками. Их поймали, высекли, и они стали петь в хоре — на клиросе.


На надгробиях надо писать не то, кем человек был, а кем он мог быть.


Смех — розовая пена на слезах жизни.


Каждый настоящий писатель, конечно же, психолог, но сам больной.


Правда всегда немногословна. Ложь — да.


Сильный в этом мире узнает все: позор, и муки, и суд над собой, и радость врагов.


Раз молчит, значит не хочет говорить об этом, значит, зачем же бередить душу расспросами.


Грамматические ошибки при красивом почерке – как вши в нейлоновой рубашке.


Нет, Бог, когда создавал женщину, что-то такое намудрил. Увлекся творец, увлекся. Как всякий художник, впрочем.


В жизни — с возрастом — начинаешь понимать силу человека, постоянно думающего. Это огромная сила, покоряющая. Всё гибнет: молодость, обаяние, страсти — всё стареет и разрушается. Мысль не гибнет, и прекрасен человек, который несёт её через жизнь.


Сколько уж раз на деле убеждался Егор, что все же человек никогда до конца не забывается — всегда, даже в страшно короткое время, успевает подумать: что будет? И если убивают, то хотели убить. Нечаянно убивают редко.


Прежде, чем я дойду, может звезда остынуть. Будто твоя любовь, как и любовь земная, может уйти во тьму, может меня покинуть.


Что хорошо в скуке, тоске и чувстве бессмысленности вашего собственного или всех остальных существований — что это не обман.


Независимо от того, является человек писателем или читателем, задача его состоит в том, чтобы прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь.


Нормальный человек не думает, что все имеет продолжение, он не ждет продолжения даже для себя или своих сочинений. Нормальный человек не помнит, что он ел на завтрак. Вещам рутинного, повторяющегося характера уготовано забвение.


Сегодня, превращаясь во вчера, себя не утруждает переменой…


Но плакать о себе — какая ложь! Как выберешь ты, так и проживешь. Так научись минутой дорожить, Которую дано тебе прожить, Не успевая все пересмотреть, В которой можно даже умереть, Побольше думай, друг мой, о себе, Оказываясь в гуще и в гурьбе, Быстрее выбирайся и взгляни Хоть раз — не изнутри — со стороны.


Я думаю, душа за время жизни приобретает смертные черты.


Похоже, счастье есть миг, когда сталкиваешься с элементами твоего собственного состава в свободном состоянии.


Я давно пришёл к выводу, что не превращать свою эмоциональную жизнь в пищу — это добродетель. Работы всегда вдоволь, не говоря о том, что вдоволь внешнего мира.


Оглядываться — занятие более благодарное, чем смотреть вперед. Попросту говоря, завтра менее привлекательно, чем вчера. Почему-то прошлое не дышит такой чудовищной монотонностью, как будущее.


Число твоих любовников, Мари, превысило собою цифру три, четыре, десять, двадцать, двадцать пять.Нет для короны большего урона, чем с кем-нибудь случайно переспать. (Вот почему обречена корона; республика же может устоять, как некая античная колонна). И с этой точки зренья ни на пядь не сдвинете шотландского барона. Твоим шотландцам было не понять, чем койка отличается от трона. В своем столетьи белая ворона, для современников была ты ***ь.


Вот так всегда — когда ни оглянись, Проходит за спиной толпою жизнь, Неведомая, странная подчас, Где смерть приходит словно в первый раз И где никто-никто не знает нас.


Ибо красота есть место, где глаз отдыхает.


Нет ничего легче, чем вывернуть наизнанку понятия о социальной справедливости, гражданской добродетели, о светлом будущем и т. п. Вернейший признак опасности здесь — масса ваших единомышленников, не столько из-за того, что единодушие легко вырождается в единообразие, сколько по свойственной большому числу слагаемых вероятности опошления благородных чувств.


Жизнь так устроена, что то, что мы называем Злом, поистине вездесуще, хотя бы потому, что прикрывается личиной добра. Оно никогда не входит в дом с приветственным возгласом: «Здорово, приятель! Я — зло», что, конечно, говорит о его вторичности, но радости от этого мало — слишком уж часто мы в этой его вторичности убеждаемся.


Память содержит именно детали, а не полную картину, сценки, если угодно, но не весь спектакль.


… Все тает — тебя здесь не бывало вовсе. Просто всего лишь снег, мною не сбитый плотно. Просто здесь образ твой входит к безумью в гости. И отбегает вспять — память всегда бесплотна.


Для человека, чей родной язык — русский, разговоры о политическом зле столь же естественны, как пищеварение.


Старайтесь оставаться страстными, оставьте хладнокровие созвездиям.


Кошмар столетья — ядерный грибок, но мы привыкли к топоту сапог, привыкли к ограниченной еде, годами лишь на хлебе и воде, иного ничего не бравши в рот, мы умудрялись продолжать свой род, твердили генералов имена, и модно хаки в наши времена; всегда и терпеливы и скромны, мы жили от войны и до войны, от маленькой войны и до большой, мы все в крови — в своей или чужой.


Мало того, что нужно жить, ежемесячно надо еще и платить за это.


Что за тихие драмы открываются взору, когда кто-то с кем-то внезапно перестал разговаривать! Какая это школа мимики! Какую бездну чувств может выражать застывший, обиженный позвоночник или ледяной профиль!


Ночью в незнакомых краях бесконечность начинается с последнего фонаря.


Всякое наблюдение страдает от личных качеств наблюдателя.


— А что ты понимаешь под любовью? — Разлуку с одиночеством.


Любовь есть предисловие к разлуке.


Так чувствуешь все чаще в сентябре, что все мы приближаемся к поре безмерной одинокости души, когда дела все так же хороши, когда все так же искренни слова и помыслы, но прежние права, которые ты выдумал в любви к своим друзьям, – зови их, не зови, звони им – начинают увядать, и больше не отрадно увидать в иной зиме такой знакомый след, в знакомцах новых тот же вечный свет.


Всегда помните, что в этом мире нет объятий, которые в конце концов не разомкнутся.


Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его вкус, тем четче его нравственный выбор, тем он свободнее — хотя, возможно, и не счастливее.


Слеза есть движение вспять, дань будущего прошлому. Или же она есть результат вычитания большего из меньшего: красоты из человека. То же верно и для любви, ибо и любовь больше того, кто любит.


Любовь сильней разлуки, но разлука длинней любви…


И щурясь на солнце, я вдруг понял: я кот. Кот, съевший рыбу. Обратись ко мне кто-нибудь в этот момент, я бы мяукнул. Я был абсолютно, животно счастлив. Разумеется, через двенадцать часов приземлившись в Нью-Йорке, я угодил в самую поганую ситуацию за всю свою жизнь — или так мне тогда показалось. Но кот ещё не покинул меня; если бы не он, я бы по сей день лез на стены в какой-нибудь дорогой психиатрической клинике.


Грубо говоря, нас меняет то, что мы любим, иногда до потери собственной индивидуальности.


Я Вас любил. Любовь ещё (возможно, что просто боль) сверлит мои мозги. Всё разлетелось к чёрту на куски. Я застрелиться пробовал, но сложно с оружием. И далее, виски: в который вдарить? Портила не дрожь, но задумчивость. Чёрт, всё не по-людски! Я Вас любил так сильно, безнадёжно, как дай Вам Бог другими — но не даст! Он, будучи на многое горазд, не сотворит — по Пармениду — дважды сей жар в крови, ширококостный хруст, чтоб пломбы в пасти плавились от жажды коснуться — «бюст» зачеркиваю — уст!


Прощай, любовь, когда-нибудь звони.


Когда вас одолевает скука, предайтесь ей. Пусть она вас задавит; погрузитесь, достаньте до дна. Вообще, с неприятностями правило таково: чем скорее вы коснётесь дна, тем быстрее выплывете на поверхность. Идея здесь, пользуясь словами другого великого англоязычного поэта, заключается в том, чтобы взглянуть в лицо худшему.


Но, как всегда, не зная для кого, Твори себя и жизнь свою твори Всей силою несчастья своего.


Человек есть то, что он читает.


Когда придет октябрь — уходи, По сторонам презрительно гляди, Кого угодно можешь целовать, Обманывать, губить и ***овать До омерзенья, до безумья пить. Но в октябре не начинай любить.


Мир, вероятно, спасти уже не удастся, но отдельного человека — всегда можно.


Месяц – светило божественное. Кто же, кроме богов и ангелов, может туда долететь? Да и как можно ходить и ездить вниз головой?


Если бы взводу солдат, ведущих смертельный бой в окружении, сказали в этот момент, что с них будет спрошено за патроны и пшенные концентраты, солдаты, мягко сказать, не поняли бы говорившего. Но к сожалению, не всегда понимает человек, сидящий в тепле, человека на холоде.


На широких опрятных улицах городка траву и асфальт мирно делили телята и «Жигули».


Допетровские времена вперемежку с каменным веком! Огонь добывают кресалом… Лучина… Летом босые, зимой обувка – из бересты. Жили без соли. Не знают хлеба. Язык не утратили. Но младших в семье понимаешь с трудом…


Немаловажная вещь: существуют вопросы пола, инстинкт продолжения жизни. Как мать с отцом, знавшие, что такое любовь, могли лишить детей своих этой радости, дарованной жизнью всему сущему в ней?


Житье и быт убоги до крайности. Молитвы, чтение богослужебных книг и подлинная борьба за существование в условиях почти первобытных.


А ты умеешь читать?» – спросила меня Агафья. Все трое с любопытством ждали, что я отвечу. Я сказала, что умею читать и писать. Это, нам показалось, несколько разочаровало старика и сестер, считавших, как видно, умение читать и писать исключительным даром..


Нам не можно жить с миром…


Тайга там не бедная! Много всего растет, много чего бегает.. Но все же это тайга. В горах снег выпадает уже в сентябре и лежит до самого мая. Может выпасть и лечь на несколько дней в июне. Зимой снег – по пояс, а морозы – под пятьдесят. Сибирь!


Суровая в этом году зима. В декабре и январе шёл снег, выли метели. Оставит зверь в лесу следы, наутро их уже не видно. Позамело все тропинки, и казалось — богатая жизнь заповедника притихла, спряталась глубоко под снег.


Что касается истории с часами — я же не мог не надеть на свадьбу подарок жены. Это наше личное дело, и это никого не волнует. Вряд ли как-то подарки жены мужу или мужа жене могут иметь отношение к антикоррупционной деятельности.


То, что мы видели вчера особенно в Москве, — это провокация и ложь, потому что те, кто накануне весьма изощренно объяснял, что акция законная и она никоим образом не противоречит законодательству, они говорили чистую ложь.


Я не имею никакого отношения к политике. Госслужащий — это же не политик. Политики — это те, кого выбирают люди.


Все эти рассуждения — кто на кого похож и так далее — у нас, вы знаете, на Красной площади в конце концов до сих пор бегают 10 Сталиных и 15 Лениных, и все чрезвычайно похожи на оригинал.


Мы не комментируем заявления людей, сидящих на крыше.


История кино — это не история фильмов, точно так же, как история живописи — не история картин.


Иной раз я ловлю себя на том, что вовлекаюсь в чуждую мне погоню за чем-либо новым. Я останавливаю себя. Я прекрасно знаю, что рынок производства новинок рассчитан на кратковременность, чтобы товар быстро изнашивался или ломался, и люди были вынуждены покупать подобное снова. Я люблю реликвии. Раритетные вещи хранят в себе отблеск исторических событий, магию вековой важности, они — говорящи!


Изучение Руси со всех сторон, во всех отношениях, по мнению моему, не должно быть чуждо и постыдно русскому.


Какие уж тут уроки истории — кругом одни перемены!


История не иное есть, как воспоминовение бывших деяний и приключений.


Дошедшие до нас предания с их перепутанными названиями народов и малопонятными для нас легендами — то же, что высохшие листья, при виде которых с трудом верится, что они когда-то были зелены.


История не в состоянии без посторонней помощи наглядно описать народную жизнь во всем ее бесконечном разнообразии, она должна довольствоваться описанием общего хода событий.


У истории есть своя Немезида для всякого заблуждения — и для бессильного стремления к свободе, и для неблагоразумного великодушия.


Оцените статью
Афоризмов Нет
0 0 голоса
Рейтинг статьи
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
Теперь напиши комментарий!x