Рэй Брэдбери — цитаты и афоризмы (540 цитат)

Естественно, Рэй Брэдбери ассоциируется у читающих людей только со своим шедевром 451 градус по Фаренгейту. Это книга бесспорно вполне заслуженно занимает почетное место среди его творений. Но в его творческой копилке немало других утонченных и шедевральных произведений. Его особый стиль писания будет знаком всем литературным обывателям. Рэй Брэдбери — цитаты и афоризмы представлены в данной подборке.

Наверное, боится или еще не понимает, что это ему по силам. Так всегда бывает - люди не верят в самих себя. Но если он когда-нибудь наберется храбрости, уверяю тебя, его рассказы примут где угодно.

Наверное, боится или еще не понимает, что это ему по силам. Так всегда бывает — люди не верят в самих себя. Но если он когда-нибудь наберется храбрости, уверяю тебя, его рассказы примут где угодно.


По мере перечисления нескончаемых «утрат» слезливости в его голосе прибывало.

По мере перечисления нескончаемых «утрат» слезливости в его голосе прибывало.


Несколько мгновений Стерн сверлил глазами свою пишущую машинку, раздумывая, стоит ли ему изречь неизрекаемое, и наконец решился:

Несколько мгновений Стерн сверлил глазами свою пишущую машинку, раздумывая, стоит ли ему изречь неизрекаемое, и наконец решился:


– Черт побери! – взревел он. – Я так больше не могу писать! Ты только посмотри, полюбуйся на это!

– Черт побери! – взревел он. – Я так больше не могу писать! Ты только посмотри, полюбуйся на это!


Он выдернул лист из каретки и скомкал его в кулаке.

Он выдернул лист из каретки и скомкал его в кулаке.


Но вот я ухожу, и передаю Вас в руки самого себя, под именем Монтэг, в другой год, с кошмаром, с книгой, зажатой в руке, и книгой спрятанной в голове. Пожалуйста, пройдите с ним небольшой путь.

Но вот я ухожу, и передаю Вас в руки самого себя, под именем Монтэг, в другой год, с кошмаром, с книгой, зажатой в руке, и книгой спрятанной в голове. Пожалуйста, пройдите с ним небольшой путь.


Он встал и подошел к окну, и увидел, как внизу, в пентхаусе, суетливо снует шестерка роботов-трудяг. Глаза у него внезапно загорелись, как у тигра, который заприметил добычу.

Он встал и подошел к окну, и увидел, как внизу, в пентхаусе, суетливо снует шестерка роботов-трудяг. Глаза у него внезапно загорелись, как у тигра, который заприметил добычу.


– Чтоб я сдох! – возопил он. – Как же я раньше не догадался! Роботы! Напишу-ка я повесть про парочку влюбленных роботов!

– Чтоб я сдох! – возопил он. – Как же я раньше не догадался! Роботы! Напишу-ка я повесть про парочку влюбленных роботов!


Это был, конечно, огонь. Но он казался ослепительным зверем, и я никогда не забуду его и то как он заворожил меня, прежде чем мы убежали, чтобы наполнить ведро и убить его насмерть.

Это был, конечно, огонь. Но он казался ослепительным зверем, и я никогда не забуду его и то как он заворожил меня, прежде чем мы убежали, чтобы наполнить ведро и убить его насмерть.


Белла Стерн, до этого погруженная в свое вязание, подняла на него полные ужаса глаза.

Белла Стерн, до этого погруженная в свое вязание, подняла на него полные ужаса глаза.


С девяти лет и до подросткового возраста я проводил по крайней мере два дня в неделю в городской библиотеке в Уокигане (штат Иллинойс). А летними месяцами вряд ли был день, когда меня нельзя было найти там, прячущимся за полками, вдыхающим запах книг, словно заморских специй, пьянеющим от них ещё до чтения.


Позже, молодым писателем, я обнаружил, что лучший способ вдохновиться — это пойти в библиотеку Лос Анджелеса и бродить по ней, вытаскивая книги с полок, читать — строчку здесь, абзац там, выхватывая, пожирая, двигаться дальше и затем внезапно писать на первом попавшемся кусочке бумаги. Часто я стоял часами за столами-картотеками, царапая на этих клочках бумаги (их постоянно держали в библиотеке для записок исследователей), боясь прерваться и пойти домой, пока мной владело это возбуждение.


Тогда я ел, пил и спал с книгами — всех видов и размеров, цветов и стран: Это проявилось позже в том, что когда Гитлер сжигал книги, я переживал это так же остро как и, простите меня, когда он убивал людей, потому что за всю долгую историю человечества они были одной плоти. Разум ли, тело ли, кинутые в печь — это грех, и я носил это в себе, проходя мимо бесчисленных дверей пожарных станций, похлопывая служебных собак, любуясь своим длинным отражением в латунных шестах, по которым пожарники съезжают вниз. И я часто проходил мимо пожарных станций, идя и возвращаясь из библиотеки, днями и ночами, в Иллинойсе, мальчиком.


Среди записок о моей жизни я обнаружил множество страниц с описанием красных машин и пожарных, грохочущих ботинками. И я вспоминаю одну ночь, когда я услышал пронзительный крик из комнаты в доме моей бабушки, я прибежал в ту комнату, распахнул дверь, чтобы заглянуть вовнутрь и закричал сам.


Потому что там, карабкаясь по стене, находился светящийся монстр. Он рос у меня на глазах. Он издавал мощный рёвущий звук, словно из печи и казался фантастически живым, когда он питался обоями и пожирал потолок.


Наверное эти воспоминания — о тысячах ночей в дружелюбной, тёплой, огромной темноте, с лужами зелёного света ламп, в библиотеках, и пожарных станциях, и злобном огне, посетившем наш дом собственной персоной, соединившись позже со знанием о новых несгораемых материалах, послужили тому, чтобы «451 градус по Фаренгейту» вырос из записок в абзацы, из абзацев в повесть:


«451 градус по Фаренгейту» был полностью написан в здании библиотеки Лос-Анджелеса, на платной пишущей машинке, которой я был вынужден скармливать десять центов каждые полчаса. Я писал в комнате, полной студентов, которые не знали, что я там делал, точно так же как я не знал что они там делали. Наверное, какой-то другой писатель работал в этой комнате. Мне нравиться так думать. Есть ли лучшее место для работы, нежели глубины библиотеки?


Жечь было наслаждением. Какое-то особое наслаждение видеть, как огонь пожирает вещи, как они чернеют и меняются. Медный наконечник брандспойта зажат в кулаках, громадный питон изрыгает на мир ядовитую струю керосина, кровь стучит в висках, а руки кажутся руками диковинного дирижёра, исполняющего симфонию огня и разрушения, превращая в пепел изорванные, обуглившиеся страницы истории. Символический шлем, украшенный цифрой 451, низко надвинут на лоб, глаза сверкают оранжевым пламенем при мысли о том, что должно сейчас произойти: он нажимает воспламенитель — и огонь жадно бросается на дом, окрашивая вечернее небо в багрово-жёлто-чёрные тона. Он шагает в рое огненно-красных светляков, и больше всего ему хочется сделать сейчас то, чем он так часто забавлялся в детстве, — сунуть в огонь прутик с леденцом, пока книги, как голуби, шелестя крыльями-страницами, умирают на крыльце и на лужайке перед домом, они взлетают в огненном вихре, и чёрный от копоти ветер уносит их прочь.


Жёсткая улыбка застыла на лице Монтэга, улыбка-гримаса, которая появляется на губах у человека, когда его вдруг опалит огнём и он стремительно отпрянет назад от его жаркого прикосновения.


Он знал, что, вернувшись в пожарное депо, он, менестрель огня, взглянув в зеркало, дружески подмигнёт своему обожжённому, измазанному сажей лицу. И позже в темноте, уже засыпая, он всё ещё будет чувствовать на губах застывшую судорожную улыбку. Она никогда не покидала его лица, никогда, сколько он себя помнит.


Он тщательно вытер и повесил на гвоздь чёрный блестящий шлем, аккуратно повесил рядом брезентовую куртку, с наслаждением вымылся под сильной струёй душа и, насвистывая, сунув руки в карманы, пересёк площадку верхнего этажа пожарной станции и скользнул в люк. В последнюю секунду, когда катастрофа уже казалась неизбежной, он выдернул руки из карманов, обхватил блестящий бронзовый шест и со скрипом затормозил за миг до того, как его ноги коснулись цементного пола нижнего этажа.


Выйдя на пустынную ночную улицу, он направился к метро. Бесшумный пневматический поезд поглотил его, пролетел, как челнок, по хорошо смазанной трубе подземного туннеля и вместе с сильной струёй тёплого воздуха выбросил на выложенный жёлтыми плитками эскалатор, ведущий на поверхность в одном из пригородов.


Насвистывая, Монтэг поднялся на эскалаторе навстречу ночной тишине. Не думая ни о чём, во всяком случае, ни о чём в особенности, он дошёл до поворота. Но ещё раньше, чем выйти на угол, он вдруг замедлил шаги, как будто ветер, налетев откуда-то, ударил ему в лицо или кто-то окликнул его по имени.


Уже несколько раз, приближаясь вечером к повороту, за которым освещённый звёздами тротуар вёл к его дому, он испытывал это странное чувство. Ему казалось, что за мгновение до того, как ему повернуть, за углом кто-то стоял. В воздухе была какая-то особая тишина, словно там, в двух шагах, кто-то притаился и ждал и лишь за секунду до его появления вдруг превратился в тень и пропустил его сквозь себя.


– Знать бы, что все так обернется, – продолжал он, – ни за что бы не стал за это голосовать! Всем заправляет Технократия! [2]


– Что за несдержанность! – воскликнула она. – Нельзя, что ли, выражаться потише? – Она суетливо продолжила работу.


– Ну вот, пропустила из-за тебя петельку!


– Я хочу быть писателем! – скорбел Самуэль Стерн, горестно взирая на жену. – А Технократы лишают меня этой радости.


– Послушать тебя, Самуэль, так можно подумать, ты жаждешь вернуться в МРАЧНЫЕ ТРИДЦАТЫЕ, когда процветало варварство! – сказала жена.


– Черт возьми! Отличная идея! – выпалил он. – Тогда по крайней мере можно было писать на какую-нибудь приличную или неприличную тему!


– Что ты этим хочешь сказать? – недоуменно вопросила она в раздумье, откидывая голову. – Что тебе мешает писать? Я знаю гору достойных книг.


По щеке Самуэля скатилась капелька, напоминающая слезинку.


– Не стало ни гангстеров, ни ограблений банков. Где налеты? Куда подевались старые добрые кражи со взломом и банды распутниц?


– Сгинула печаль, – почти рыдал он. – Все счастливы и довольны. Ни тебе борьбы, ни тяжкого труда. Ах, где те денечки, когда гангстерская мясорубка была для меня сенсационной новостью!


– Фу! – Белла повела носом. – Опять наклюкался, Самуэль?

Тот сдержанно икнул.


– Так я и знала, – сказала она.


– Нужно же было чем-то заняться, – заявил Самуэль. – Из-за нехватки сюжетов я просто схожу с ума!


Белла Стерн отложила свое вязание и, подойдя к балкону, задумчиво вгляделась в зияющую пятьюдесятью этажами ниже расщелину нью-йоркской улицы. И тотчас же с улыбкой озарения обернулась к Сэму:

– Почему бы не написать рассказ о любви?


– ЧТО?! – Стерн так и заизвивался на стуле, как угорь на крючке.


– Именно, – заключила она. – Это то, что надо – милая любовная история.


– ЛЮБОВЬ! – Голос Стерна прямо-таки источал издёвку. – В наши дни и нормальной любви-то не осталось. Мужчина не может жениться на женщине ради денег, и наоборот. При Технократии все получают поровну. Прощайте, разводы по-быстрому в Рено, штат Невада! Конец алиментам, нарушенным обещаниям и судебным искам! Все скучно и занудно. Покончено с венчаниями и вечеринками – потому что все, видите ли, равны. Я не могу разоблачать взяточничество в правительстве. Нельзя писать про трущобы, ужасные жилищные условия, голодающих мамаш и их деток. Всё благополучно, благопристойно, чинно-благородно, – его голос сорвался на рыдания.


– И это призвано осчастливить тебя, – возразила жена.


– Меня мутит от этого, – рявкнул Самуэль Стерн. – Послушай, Белла, всю жизнь я мечтал стать писателем. Так? Уже года два я пишу для бульварных журнальчиков. Так? Хорошо. Еще я сочиняю морские рассказы, пишу про гангстеров, о своих политических взглядах, выдаю первоклассную убойную писанину. Я на вершине счастья. Я в своей стихии. И тут – бац! Пожаловала Технократия и всех одарила счастьем. А мне – пинка под зад! Мне тошно писать то, что сейчас читают, – сплошь наука да просвещение.


Он растрепал свои густые черные волосы и ощерился.


– Радоваться надо, что народонаселение занято желанным трудом, – просияла Белла.


Сэм продолжал бурчать себе под нос:

– Первым делом подчистую вымели из киосков все эротические журналы, все издания про бандитов, убийства и детективы. Начали воспитывать детей и штамповать из них образцовых граждан.


– Как и должно быть, – закончила за него Белла.


– Ты отдаешь себе отчет в том, что за два года в городе была совершена всего дюжина убийств? Ни единого суицида. Гангстерские войны канули в Лету… или… – потрясал он пальцем у нее перед носом.


– Боже мой, – вздохнула Белла. – До чего же ты безнадежно старомоден, Сэм! Уже лет двадцать не совершалось ничего преступного. Это же 1975 год!


Она подошла и нежно потрепала его по плечу.


– Может, тебе написать что-нибудь научно-фантастическое?


– Ненавижу науку, – сплюнул он.


– Тогда остается одно – любовь, – безапелляционно объявила она.


Беззвучно, одними губами, он обозначил одно неприличное словечко, потом сказал:


– Нет, хочу чего-то нового и неповторимого, не как у всех.


Белла осадила его.


– Ты в своем уме? – сказала она.


– И такое может случиться в один прекрасный день, – возразил он. – Ты только представь! Любовь и машинное масло, сварка, провода, металл!


Он засмеялся торжествующе, но как-то сдавленно и сдержанно. Белла ожидала, что он сейчас начнет колотить себя в грудь.


– Роботы влюбляются с первого взгляда, – возвестил он, – и у них перегорают звукоусилители!


Белла снисходительно улыбалась.


– Какой же ты, в сущности, ребенок, Сэм! Диву даюсь иногда, зачем я вышла за тебя замуж?


На дворе стоял 1950 год. Дело происходило в Манси, штат Индиана. Мне было тринадцать; прошлым летом я влюбился в рассказы Рэя Брэдбери. Мы с нашей приятельницей Адой Маккинли направлялись в Йорктаун, на праздничный обед в рождественский сочельник. Ада обернулась к заднему сиденью нашего «меркьюри» сорок седьмого года выпуска и протянула мне небольшой пакетик.


Это был «Темный карнавал». Он стал первой книгой Брэдбери, которая попала мне в руки. Открыв страницу с содержанием, я удивился. Названия не походили на научную фантастику. Добравшись до ресторана, мы расположились в уютной кабинке в глубине зала. Сделали заказ, и я начал читать «Когда семейство улыбается». И тут отключилось электричество. Рождественский сочельник, горят свечи, я читаю «Темный карнавал». Красота, да и только.


Что Рэй Брэдбери — один из лучших американских мастеров малоформатной прозы XX века, широко известно; практически все его романы и сборники рассказов до сих пор допечатываются, иные в нескольких изданиях одновременно. При столь устойчивой популярности книг Брэдбери с трудом веришь, что самое раннее его собрание рассказов, «Темный карнавал», вышедшее ограниченным тиражом в 1947 году (издательство «Аркхем-Хаус») и еще меньшим тиражом в 1948 году (английское издательство «Хеймиш Гамильтон»), с тех пор не перепечатывалось. Ныне, полвека спустя, мне выпала честь выпустить в свет первое после долгого перерыва издание этой книги.


Вернуть эту книгу в руки читателей Брэдбери было совсем не просто: свыше трех с половиной десятков лет Рэй и его литературный агент упорно отказывались от переиздания «Темного карнавала». Они всегда стояли на том, что этот сборник рассказов ужасов почти полностью повторен в позднейшей «Октябрьской стране», однако я с ними не соглашался. В «Октябрьской стране» выпущена чуть ли не половина историй «Темного карнавала» и добавлены четыре новые, написанные в пятидесятых годах. Все оставшиеся рассказы «Темного карнавала» в той или иной степени переработаны, многие попросту переписаны. В прошлом году, после некоторых споров, Рэй наконец уступил — более того, воодушевился идеей перепечатать в исходном виде его первый сборник рассказов.


У меня имеется немало случайных материалов, относящихся к «Темному карнавалу», а также к журналам (и «палповым», и «глянцевым»), где впервые увидели свет многие рассказы, и я думал, не использовать ли кое-что из этих сведений в новом издании. Энн Хардин предложила воспроизвести здесь обложки «Таинственных историй», и мне пришло в голову: будет занятно, если иллюстрациями к рассказам послужат обложки журналов, где эти рассказы впервые появились. Это послужит наглядным свидетельством того, как, опубликовав в 1947 году сборник, Рэй в буквальном смысле распрощался с дешевыми палп-журналами. Мне подумалось также, что книгу украсили бы воспоминания самого Рэя — хотя бы самые краткие — о каждом из рассказов, и он любезно согласился дать мне интервью; его комментарии приводятся здесь в качестве вступлений.


Глубоко признателен профессору Джону Эллеру из Индианского университета за предисловие и разнообразное прочее содействие, в особенности за помощь в записи на бумагу и редактировании интервью, взятого мною у Рэя Брэдбери. Спасибо Клайву Баркеру за умное и содержательное послесловие, красиво завершившее настоящее издание «Темного карнавала». Спасибо Энн Хардин и Форри Акерману: они значительно облегчили мне возню с фотокопированием. Спасибо Джейсону Марки за помощь в записи интервью с Рэем. Корректору Пэм Герхарт — зато, что не пожалела времени и внимания. От души благодарю Бадди Мартинеса: я воспользовался его информацией при подготовке книги и техническими знаниями при разработке макета долгожданного нового издания «Темного карнавала». Благодарю, разумеется, и Барри Хоффмана: три года он не уставал меня подталкивать, чтобы я уговорил Рэя дать разрешение, и он же посодействовал с организацией. И всегдашняя моя благодарность Мэгги, которая дважды в год терпит мои «гастроли» под их кровом, привечая меня как родного.


Спасибо и Вам, Рэй.


Донн Олбрайт. Уэстфилд, Нью-Джерси. Август 2001.


Еще до своей публикации (весной 1947 года) первая книга Брэдбери вылилась в ретроспективный обзор первоначального (и, возможно, наиболее важного) этапа его творческого пути. К 1946 году писатель успел раскрыть себя как автора «черной» прозы; в отцовом гараже, под гул местной электростанции, расположенной по соседству, он лепил из метафор и собственного опыта все новые истории, которые все чаще приобретали у него солидные мейнстримовые журналы. Однако летом того же года 26-летний Брэдбери составил сборник «Темный карнавал», где продемонстрировал свои первые успехи в качестве автора весьма необычных рассказов, относящихся к данному жанру. Его лучшие рассказы 1943–1946 годов основаны не на традиционных для жанра сюжетных схемах, а на собственных детских надеждах и страхах. Более чем десятью годами спустя Брэдбери в интервью для Южнокалифорнийского университета в Лос-Анджелесе вспомнит и глубоко проанализирует причины своего первого успеха: «Во многих отношениях я был наивен чуть ли не до глупости, но одно я знал хорошо. Я знал собственные кошмары и страхи, боязнь бытия…»


Многие из рассказов «Темного карнавала» имели бы успех и у более широкой публики, и, пока сборник находился в печати, три рассказа появились в «глянцевой» периодике. Но и прочие, напечатанные в палп-журналах, пользовались устойчивой популярностью. «Озеро», «Толпа», «Крошка-убийца» многократно переиздавались, а в 1980-х годах Брэдбери переработал их все для телесериала «Театр Рэя Брэдбери». «Ночь» и «Постоялец со второго этажа» относятся к самым ранним историям о Гринтауне, они составили в конечном счете часть более крупного полотна, откуда возникнет «Вино из одуванчиков». В «Возвращении», «Страннице», «Дядюшке Эйнаре» Брэдбери обобщил первые «семейные» рассказы о вампирах; в результате полувекового развития они сложились в самостоятельный роман — «Из праха восставшие» (2001).


Истории эти положили начало нескончаемым сериям рассказов, выходившим в то время, когда о дешевых журналах давно уже было забыто, и неудивительно, что Брэдбери при работе над «Темным карнавалом» внес изменения в большую часть первоначальных журнальных вариантов. Начиная с данной подборки Брэдбери принялся также пересматривать и модифицировать содержание целых своих томов. Эта склонность сохранилась у него и в дальнейшем; собственно говоря, он никогда не прекращал работу над первой своей книгой. За месяцы, предшествующие публикации, он добавлял в сборники одни рассказы и изымал другие; в последующие пятнадцать лет «Темный карнавал» составил основу двух сборников: «Октябрьская страна» (1955) и «Крошка-убийца» (вышел в Англии в 1962-м). Брэдбери переделывал рассказы, иные — не один раз, часто публиковал их в журналах и антологиях. Отношение к проекту «Темный карнавал» как к переходному звену отражало стремительные перемены, происходившие в те годы с писательской судьбой самого автора; его стремление перерабатывать и обнародовать заново рассказы из этого сборника расходилось иной раз с пожеланиями его друга и первого издателя — Огаста Дерлета, основателя «Аркхем-Хауса».


Эйми отрешенно смотрела на небо.


Тихая ночь была такой же жаркой, как и все это лето. Бетонный пирс опустел; гирлянды красных, белых и желтых лампочек светились над деревянным настилом сотней сказочных насекомых. Владельцы карнавальных аттракционов стояли у своих шатров и, словно оплавленные восковые фигуры, безмолвно и слепо разглядывали темноту.


Час назад на пирс пришли два посетителя. Эта единственная пара развлекалась теперь на «американских» горках и с воплями скатывалась в сиявшую огнями ночь, перелетая из одной бездны в другую.


Эйми медленно зашагала к берегу, перебирая пальцами несколько потертых деревянных колец, болтавшихся на ее руке. Она остановилась у билетной будки, за которой начинался «Зеркальный лабиринт». В трех зеркалах, стоявших у входа, мелькнуло ее печальное лицо. Тысячи усталых отражений зашевелились в глубине коридора, заполняя чистый и прохладный полумрак горячими конвульсиями жизни.


Она вошла внутрь и остановилась, задумчиво рассматривая тощую шею Ральфа Бэнгарта. Тот раскладывал пасьянс, покусывая желтыми зубами незажженную сигару. Веселая пара на «американских» горках вновь завопила, скатываясь вниз в очередную пропасть, и Эйми вспомнила, о чем хотела спросить.


-Интересно, что привлекает людей в этих взлетах и падениях?


Помолчав с полминуты, Ральф Бэнгарт вытащил сигару изо рта и с усмешкой ответил:


-Многим хочется умереть. «Американские» горки дают им почувствовать смерть.


Он прислушался к слабым винтовочным выстрелам, которые доносились из тира.


-Наш бизнес создан для идиотов и сумасшедших. Взять хотя бы моего карлика. Да ты его видела сотню раз. Он приходит сюда каждую ночь, платит десять центов, а потом тащится через весь лабиринт в комнату Чокнутого Луи. Если бы ты только знала, что он там вытворяет. О Боже! На это действительно стоит посмотреть!


-Он такой несчастный, — ответила Эйми. — Наверное, тяжело быть маленьким и некрасивым. Мне его так жалко, Ральф.


-Я мог бы играть на нем, как на аккордеоне.


-Перестань. Над этим не шутят.


-Ладно, не дуйся. — Он игриво шлепнул ее ладонью по бедру. — Ты готова тревожиться даже о тех парнях, которых не знаешь. — Ральф покачал головой и тихо засмеялся. — Кстати, о его секрете. Он еще не в курсе, что я знаю о нем, понимаешь? Поэтому лучше не болтай — иначе парень может обидеться.


-Какая жаркая ночь. — Она нервно провела пальцами по деревянным кольцам на своей руке.


-Не меняй темы, Эйми. Он скоро придет. Ему даже дождь не помеха.


Она отступила на шаг, но Ральф ухватил ее за локоть.


-Чего ты боишься, глупенькая? Неужели тебе не интересно посмотреть на причуды карлика? Тихо, девочка! Кажется, это он.


Ральф повернулся к окну. Тонкая и маленькая волосатая рука положила на билетную полку монету в десять центов. Высокий детский голос попросил один билет, и Эйми, сама того не желая, пригнулась, чтобы посмотреть на странного посетителя.


Карлик бросил на нее испуганный взгляд. Этот черноглазый темноволосый уродец напоминал человека, которого сунули в давильный пресс, отжали до блеклой кожуры, а потом набили ватой — складку за складкой, страдание за страданием, пока поруганная плоть не превратилась в бесформенную массу с распухшим лицом и широко раскрытыми глазами. И эти глаза, должно быть, не закрывались и в два, и в три, и в четыре часа ночи несмотря на теплую постель и усталость тела.


Ральф надорвал желтый билет и лениво кивнул:


-Проходите.


Будто испугавшись приближавшейся бури, карлик торопливо поднял воротник черной куртки и вперевалку зашагал по коридору. Десять тысяч смущенных уродцев замелькали в зеркалах, как черные суетливые жуки.


-Быстрее!


Ральф потащил Эйми в темный проход за зеркалами. Она почувствовала его руки на своей талии, а потом перед ней возникла тонкая перегородка с маленьким отверстием для подглядывания.


-Смотри, смотри, — хихикал он. — Только не смейся громко.


Она нерешительно взглянула на него и прижала лицо к стене.


-Ты видишь его? — прошептал Ральф.


Эйми кивнула, стараясь унять гулкие удары сердца. Карлик стоял посреди небольшой голубой комнаты — стоял с закрытыми глазами, предвкушая особый для него момент. Он медленно приоткрыл веки и посмотрел на большое зеркало, ради которого приходил сюда каждую ночь. Отражение заставило его улыбнуться. Он подмигнул ему и сделал несколько пируэтов, величаво поворачиваясь, пригибаясь и медленно пританцовывая.


Зеркало повторяло его движения, удлиняя тонкие руки и делая тело высоким, красивым и стройным. Оно повторяло счастливую улыбку и неуклюжий танец, который позже закончился низким поклоном.


-Каждую ночь одно и то же! — прошептал Ральф. — Забавно, правда?


Она обернулась и молча посмотрела на его тонкий, искривленный в усмешке рот. Не в силах противиться любопытству, Эйми тихо покачала головой и вновь прижалась лицом к перегородке. Она затаила дыхание, взглянула в отверстие, и на ее глазах появились слезы.


А Ральф толкал ее в бок и шептал:


-Что он там делает, этот маленький урод?



Через полчаса они сидели в билетной будке и пили кофе. Перед уходом карлик снял шляпу и направился было к окошку, но, увидев Эйми, смутился и зашагал прочь.


-Он что-то хотел сказать.


-Да. И я даже знаю, что именно, — лениво ответил Ральф, затушив сигарету. — Парнишка застенчив, как ребенок. Однажды ночью он подошел ко мне и пропищал своим тонким голоском: «Могу поспорить, что эти зеркала очень дорогие». Я сразу смекнул, к чему он ведет, и ответил, что зеркала безумно дорогие. Коротышка думал, что у нас завяжется разговор. Но я больше ничего не сказал, и он отправился домой. А на следующую ночь этот придурок заявил: «Могу поспорить, что такие зеркала стоят по пятьдесят или даже по сто баксов». Представляешь? Я ответил, что так оно и есть, и продолжал раскладывать пасьянс…


-Ральф… — тихо сказала Эйми.


Он взглянул на нее и с удивлением спросил:


-Почему ты так на меня смотришь?


-Ральф, продай ему одно из своих запасных зеркал.


-Слушай, девочка, я же не учу тебя, как вести дела в твоем аттракционе с кольцами.


-А сколько стоят такие зеркала?


-Я достаю их через посредника за тридцать пять баксов.


-Почему же ты не скажешь этому парню, куда он может обратиться за покупкой?


Однажды летним полднем Джордж и Элис Смит приехали поездом в Биарриц и уже через час выбежали из гостиницы на берег океана, искупались и разлеглись под жаркими лучами солнца.


Глядя, как Джордж Смит загорает, развалясь на песке, вы бы приняли его за обыкновенного туриста, которого свеженьким, точно салат-латук во льду, доставили самолетом в Европу и очень скоро пароходом отправят восвояси. А на самом деле этот человек больше жизни любил искусство.


– Ну вот…


Джордж Смит вздохнул. По груди его поползла еще одна струйка пота. Пусть испарится вся вода из крана в штате Огайо, а потом наполним себя лучшим бордо. Насытим свою кровь щедрыми соками Франции и тогда все увидим глазами здешних жителей.


А зачем? Чего ради есть и пить все французское, дышать воздухом Франции? Да затем, чтобы со временем по-настоящему постичь гений одного человека.


Губы его дрогнули, беззвучно промолвили некое имя.


– Джордж? – Над ним наклонилась жена. – Я знаю, о чем ты думаешь. По губам прочла.


Он не шевельнулся, ждал.


– Ну и?..


– Пикассо, – сказала она.


Он поморщился. Хоть бы научилась наконец правильно произносить это имя.


– Успокойся, прошу тебя, – сказала жена. – Я знаю, сегодня утром до тебя докатился слух, но поглядел бы ты на себя: опять глаза дергает тик. Пускай Пикассо здесь, на побережье, в нескольких милях отсюда, гостит у друзей в каком-то рыбачьем поселке. Но не думай про него, не то наш отдых пойдет прахом.


– Лучше бы мне про это не слышать, – честно признался Джордж.


– Ну что бы тебе любить других художников, – сказала она.


Других? Да, есть и другие. Можно недурно позавтракать натюрмортами Караваджо – осенними грушами и темными, как полночь, сливами. А на обед – брызжущие огнем подсолнухи Ван Гога на мощных стеблях; их цветение постигнет и слепец, пробежав обожженными пальцами по пламенному холсту. Но истинное пиршество? Полотна, которыми хочешь по-настоящему насладиться? Кто заполнит весь горизонт от края до края, словно Нептун, встающий из вод в венце из алебастра и коралла: когтистые пальцы сжимают, подобно трезубцу, большущие кисти, а взмах огромного рыбьего хвоста обдаст летним ливнем весь Гибралтар, – кто, если не создатель «Девушки перед зеркалом» и «Герники»?


– Элис, – терпеливо сказал Джордж, – как тебе объяснить? Всю дорогу в поезде я думал: боже милостивый, ведь вокруг – страна Пикассо!


Но так ли, спрашивал он себя. Небо, земля, люди; тут румяный кирпич, там ярко-голубая узорная решетка балкона; и мандолина, будто спелый плод, под несчетными касаниями чьих-то рук, и клочки афиш – летучее конфетти на ночном ветру… Сколько тут от Пикассо, а сколько – от Джорджа Смита, озирающего мир неистовым взором Пикассо? Нет, не найти ответа. Этот старик насквозь пропитал Джорджа Смита скипидаром и олифой, преобразил все его бытие: в сумерки сплошь Голубой период, на рассвете сплошь – Розовый.


– Я все думаю, – сказал он вслух, – если бы мы отложили денег…


– Никогда нам не отложить пяти тысяч долларов.


– Знаю, – тихо согласился он. – Но как славно думать, а вдруг когда-нибудь это удастся. Как бы здорово просто прийти к нему и сказать: «Пабло, вот пять тысяч! Дай нам море, песок, вот это небо, дай что хочешь, из старого, мы будем счастливы…»


Выждав минуту, жена коснулась его плеча.


– Иди-ка лучше окунись, – сказала она.


– Да, – сказал он, – так будет лучше.


Он врезался в воду, фонтаном взметнулось белое пламя.


До вечера Джордж Смит окунался и вновь и вновь выходил на берег со множеством других, то опаленных жаркими лучами, то освеженных прохладной волной, и наконец, когда солнце уже клонилось к закату, эти люди с кожей всех оттенков, кто – цвета омара, кто – жареного цыпленка, кто – белой цесарки, устало поплелись к своим отелям, похожим на свадебные пироги.


На опустелом берегу, что протянулся на мили и мили, остались только двое. Один – Джордж Смит с полотенцем через плечо, готовый совершить вечерний обряд.


А издали, в мирном безветрии, шел по пустынному берегу еще один человек, невысокий, коренастый. Он загорел сильнее, солнце окрасило его бритую голову в цвет красного дерева, на темном лице светились глаза, ясные и прозрачные, как вода.


Итак, вот он, берег – сцена перед началом спектакля, и через считаные минуты эти двое встретятся. Снова, в который раз, судьба кладет на чаши весов потрясения и неожиданности, встречи и расставания. А меж тем два одиноких путника вовсе не задумывались о потоке внезапных совпадений, подстерегающих каждого во всякой толпе, в любом городе. Ни тому, ни другому не приходило на ум, что, если осмелишься погрузиться в этот поток, можно ухватить полные горсти чудес. Подобно многим, они только отмахнулись бы от такого вздора и преспокойно остались бы на берегу, не столкни их в поток сама Судьба.


Незнакомец остановился в одиночестве. Огляделся, увидел, что один, увидел чарующие воды залива и солнце, утопающее в последнем многоцветье дня, потом обернулся и заметил на песке щепочку. То была всего лишь тонкая палочка из-под давно растаявшего лимонного мороженого. Он улыбнулся и подобрал ее. Опять огляделся и, уверясь, что он здесь один, снова наклонился и, бережно держа палочку, легкими взмахами руки стал делать то, что умел лучше всего на свете.


Он стал рисовать на песке немыслимые фигуры. Набросал одну, шагнул дальше и, не поднимая глаз, теперь уже весь поглощенный работой, нарисовал еще одну, потом третью, четвертую, пятую, шестую…


Джордж Смит шел по берегу, оставляя следы на песке, глядел вправо, глядел влево, потом увидел впереди незнакомца. Подходя ближе, Джордж Смит увидел, что человек этот, бронзовый от загара, низко наклонился. Джордж Смит подошел еще ближе и понял, чем тот занимается. И усмехнулся. Ну да, конечно… этот тип на берегу – сколько ему, шестьдесят пять, семьдесят? – что-то там выцарапывает, чертит. Песок так и летит во все стороны! Нелепые образы так и разлетаются по берегу! И так…


Джордж Смит сделал еще шаг – и замер.


Незнакомец рисовал, рисовал и, видно, не замечал, что кто-то стоит у него за плечом, рядом с миром, возникающим под его рукой на песке. От всего отрешенный, он был одержим вдохновением: взорвись в заливе глубинные бомбы, даже это не остановило бы полета его руки, не заставило бы обернуться.


Джордж Смит смотрел на песок. Долго смотрел, и вот его бросило в дрожь.


Два. Один. Два. Хэтти замерла в постели, беззвучно считая тягучие, неторопливые удары курантов на здании суда. Под башней пролегли сонные улицы, а эти городские часы, круглые и белые, сделались похожими на полную луну, которая в конце лета неизменно заливала городок ледяным сиянием. У Хэтти зашлось сердце.


Она вскочила, чтобы окинуть взглядом пустые аллеи, прочертившие темную, неподвижную траву. На крыльце едва слышно поскрипывало растревоженное ветром кресло-качалка.


Глядя в зеркало, она распустила тугую учительскую кичку, и длинные волосы каскадом заструились по плечам. То-то удивились бы ученики, подумала она, случись им увидеть эти блестящие черные волны. Совсем неплохо, если тебе уже стукнуло тридцать пять. Дрожащие руки вытащили из комода несколько припрятанных подальше маленьких свертков. Губная помада, румяна, карандаш для бровей, лак для ногтей. Воздушное нежно-голубое платье, как облачко тумана. Стянув невзрачную ночную сорочку, она бросила ее на пол, ступила босыми ногами на грубую материю и через голову надела платье.


Увлажнила капельками духов мочки ушей, провела помадой по нервным губам, оттенила брови, торопливо накрасила ногти.


Готово.


Она вышла на лестничную площадку спящего дома. С опаской взглянула на три белые двери: вдруг распахнутся? Прислонившись к стене, помедлила.


В коридор так никто и не выглянул. Хэтти показала язык сначала одной двери, потом двум другим.


Пока она спускалась вниз, на лестнице не скрипнула ни одна ступенька; теперь путь лежал на освещенное луной крыльцо, а оттуда – на притихшую улицу.


Воздух уже был напоен ночными ароматами сентября. Асфальт, еще хранивший тепло, согревал ее худые, не знающие загара ноги.


– Как давно я хотела это сделать.


Она сорвала кроваво-красную розу, чтобы воткнуть ее в черные волосы, немного помедлила и обратилась к зашторенным глазницам окон своего дома:


– Никто не догадается, что я сейчас буду делать.


Она покружилась, любуясь своим летящим платьем.


Вдоль череды деревьев и тусклых фонарей бесшумно ступали босые ступни. Каждый куст, каждый забор будто бы представал перед ней заново, и от этого рождалось недоумение: «Почему же я раньше на такое не отважилась?» Сойдя с асфальта на росистую лужайку, она нарочно помедлила, чтобы ощутить колючую прохладу травы.


Патрульный полицейский, мистер Уолтцер, шагал по Глен-Бэй-стрит, напевая тенорком что-то грустное. Хэтти скользнула за дерево и, прислушиваясь к его пению, проводила глазами широкую спину.


Возле здания суда было совсем тихо, если не считать, что сама она пару раз ударилась пальцами ног о ступени ржавой пожарной лестницы. На верхней площадке, у карниза, над которым серебрился циферблат городских часов, она вытянула вперед руки.


Вот он, внизу – спящий городишко!


Тысячи крыш поблескивали от лунного снега.


Она грозила кулаком и строила гримасы ночному городу. Повернувшись в сторону пригорода, издевательски вздернула подол. Закружилась в танце и безмолвно засмеялась, а потом четыре раза щелкнула пальцами в разные стороны.


Не прошло и минуты, как она с горящими глазами бежала по шелковистым городским газонам.


Теперь перед нею возник дом шепотов.


Притаившись под совершенно определенным окном, она услышала, что из тайной комнаты доносятся два голоса: мужской и женский.


Хэтти оперлась о стену; ее слуха достигали только шепоты, шепоты. Они, как два мотылька, трепетали изнутри, бились об оконное стекло. Потом раздался приглушенный, неблизкий смех.


Хэтти подняла руку к ставням; лицо приняло благоговейное выражение. Над верхней губой проступили бисеринки пота.


– Что это было? – вскрикнул находившийся за стеклом мужчина.


Тут Хэтти, подобно облачку тумана, метнулась в сторону и растворилась в ночи.


Она долго бежала, прежде чем снова задержаться у окна, но уже совсем в другом месте.


В залитой светом ванной комнате – не иначе как это была единственная освещенная комната на весь городок – стоял молодой человек, который, позевывая, тщательно брился перед зеркалом. Черноволосый, голубоглазый, двадцати семи лет от роду, он служил на железнодорожном вокзале и ежедневно брал на работу металлическую коробочку, в которой лежали бутерброды с ветчиной. Промокнув лицо полотенцем, он погасил свет.


Хэтти притаилась под кроной векового дуба – прильнула к стволу, где сплошная паутина да еще какой-то налет. Щелкнул наружный замок, скрипнул гравий под ногами, звякнула металлическая крышка. Когда в воздухе повеяло запахами табака и свежего мыла, ей даже не пришлось оборачиваться, чтобы понять: он проходит мимо.


Насвистывая сквозь зубы, он двинулся по улице в сторону оврага. Она – за ним, перебегая от дерева к дереву: то белой вуалью летела за ильмовый ствол, то лунной тенью укрывалась за дубом. В какой-то миг человек обернулся. Она едва успела спрятаться. С бьющимся сердцем выждала. Тишина. Потом опять его шаги.


Он насвистывал «Июньскую ночь».


Радуга огней, укрепленных над краем обрыва, швыряла его собственную тень прямо ему под ноги. Хэтти была на расстоянии вытянутой руки, за вековым каштановым деревом.


Вторично остановившись, он больше не стал оглядываться. Просто втянул носом воздух.


Ночной ветер принес аромат ее духов на другой край оврага, как у нее и было задумано.


Она не шевелилась. Сейчас был не ее ход. Обессилев от бешеного сердцебиения, она прижималась к дереву.


Казалось, битый час он не решался сделать ни шагу. Ей было слышно, как под его ботинками покорно распадается роса. Теплые запахи табака и свежего мыла повеяли совсем близко.


Он коснулся ее запястья. Она не открывала глаз. А он не произнес ни звука.


Где-то в отдалении городские часы пробили три раза.


Его губы бережно и легко накрыли ее рот.


Потом тронули ухо. Он прижал ее к стволу. И зашептал. Вот, оказывается, кто подглядывал к нему в окна три ночи подряд! Он коснулся губами ее шеи. Вот, значит, кто крадучись шел за ним по пятам прошлой ночью! Он вгляделся в ее лицо. Тени густых ветвей мягко легли на ее губы, щеки, лоб, и только глаза, горевшие живым блеском, невозможно было спрятать. Она чудо как хороша – известно ли это ей самой? До недавних пор он считал ее наваждением. Его смех был не громче тайного шепота. Не сводя с нее глаз, он опустил руку в карман. Зажег спичку и поднял на высоту ее лица, чтобы получше разглядеть, но она притянула к себе его пальцы и задержала в своей ладони вместе с погасшей спичкой. Через мгновение спичка упала в росистую траву.


– Класс! Блеск! Ай да я!


Роджер Шамуэй плюхнулся на сиденье вертолета, пристегнул ремень, запустил пропеллер и устремился к летнему небу на своей «Стрекозе» модели «Супер-6», держа курс на юг, в сторону Ла-Хольи.


– Вот повезло так повезло!


Его ждала невероятная встреча.


Человек, который совершил путешествие в будущее, после векового молчания согласился на интервью. Сегодня ему стукнуло сто тридцать лет. А ровно в шестнадцать часов по тихоокеанскому времени исполнялось сто лет с момента его уникального путешествия.


Именно так! Столетие тому назад Крейг Беннет Стайлз помахал рукой, шагнул в свой аппарат, так называемый мега-хронометр, и покинул настоящее. С тех пор он так и остался единственным за всю историю человечества путешественником во времени. А Шамуэй стал единственным в истории репортером, который удостоился от него приглашения на чашку чая. Но помимо этого?.. Не исключено, что старик собирался объявить о втором – и последнем – путешествии во времени. Он сам на это намекнул.


– Эй, дед! – воскликнул Шамуэй. – Мистер Крейг Беннет Стайлз, я уже на подходе!


«Стрекоза», чуткая к его восторгам, оседлала ветер и понеслась вдоль побережья.



Старик поджидал у себя в Ла-Холье, на крыше «Обители времени», примостившейся возле кромки утеса, откуда стартовали воздухоплаватели. В вышине пестрели алые, синие и лимонно-желтые дельтапланы, с которых доносились мужские голоса, а на краю земли толпились девушки, что-то кричавшие в небо.


В свои сто тридцать лет Стайлз был еще хоть куда. При виде вертолета он сощурился, и выражение лица у него стало точь-в-точь как у парящих в воздухе простодушных аполлонов, которые рассыпались в разные стороны, когда вертолет нырнул вниз.


Шамуэй завис над крышей, предвкушая желанный миг.


К нему было обращено лицо человека, который увидел во сне очертания городов, испытал непостижимые озарения, запечатлел секунды, часы и дни, а потом бросился в реку веков и поплыл, куда задумал. Бронзовое от загара лицо именинника.


Ведь как раз в этот день, сто лет назад, Крейг Беннет Стайлз, только-только завершивший путешествие во времени, обратился по каналам «Телстара» к миллиардам телезрителей во всем мире, чтобы описать им будущее.


– Мы своего добились! – сказал он. – У нас все получилось! Будущее принадлежит нам. Мы заново отстроили столицы, преобразили города, очистили водоемы и атмосферу, спасли дельфинов, увеличили популяцию китов, прекратили войны, установили в космосе солнечные батареи, чтобы освещать Землю, заселили Луну, Марс, а вслед за тем и Альфу Центавра. Мы нашли средство от рака и победили смерть. Мы это сделали – слава богу, мы все это сделали! Да воссияют будущего пики!


Он показал фотографии, продемонстрировал образцы, предоставил пленки и диски, аудиокассеты и видеозаписи своего невероятного турне. Мир сошел с ума от радости. Мир с ликованием бросился навстречу своему будущему, мир поклялся спасти всех и вся, не причиняя вреда живым тварям на суше и на море.


Воздух огласили приветственные крики старика. Шамуэй ответил тем же, и по его велению «Стрекоза» пошла на посадку в облаке летней прохлады.


Крейг Беннет Стайлз, ста тридцати лет от роду, сделал широкий, энергичный шаг вперед и, как ни удивительно, помог молодому репортеру выбраться из «вертушки», потому что Шамуэй, пораженный такой встречей, внезапно почувствовал дрожь в коленках.


– Даже не верится, что я здесь, – сказал Шамуэй.


– Здесь, где же еще, – засмеялся путешественник, – и как раз вовремя. Не ровен час я рассыплюсь в прах и увеюсь с ветром. Закуски уже на столе. Полный вперед!


Чеканя шаг, Стайлз двинулся вперед под мелькающей тенью винта, словно в кинохронике из далекого будущего, которое странным образом уже кануло в прошлое.


Шамуэй потрусил следом, как дворняжка за победоносной армией.


– Какие будут вопросы? – Старик ускорил ход.


– Во-первых, – выдохнул Шамуэй, еле поспевая за ним, – почему спустя сто лет вы нарушили молчание? Во-вторых, почему выбрали меня? В-третьих, какое эпохальное заявление будет сделано сегодня, ровно в шестнадцать часов, когда ваше молодое «я» прибудет из прошлого, когда – на какой-то быстротечный миг – вы окажетесь в двух местах одновременно, когда две ваших ипостаси, прежняя и нынешняя, парадоксальным образом сольются воедино, ко всеобщей радости?


Старик рассмеялся:


– Ну, ты и завернул!


– Прошу прощения. – Шамуэй покраснел. – Домашняя заготовка. Ну, не важно. В общем, к этому и сводятся мои вопросы.


– Скоро получишь ответы. – Старик тронул его за локоть. – Всему… свое время.


– Извините, я немного волнуюсь, – признался Шамуэй. – Как-никак, вы – человек-загадка. Вас знают на всем земном шаре, ваша слава безгранична. Вы повидали будущее, вернулись, рассказали о своем путешествии – а потом отгородились от мира. Нет, если быть точным, вы месяц-другой разъезжали по всему свету, мелькали на экранах, написали книгу, подарили нам великолепный двухчасовой телефильм, но после этого ушли в добровольное заточение. Конечно, машина времени до сих пор выставлена у вас на первом этаже, и посетителям ежедневно, в полдень, предоставляется возможность ее осмотреть и потрогать. Но вы отказались пожинать плоды личной славы…


– Это не так. – Старик все еще вел его по крыше. Внизу, среди зелени, уже садились другие вертолеты, которые доставляли телевизионное оборудование самых разных компаний, чтобы можно было запечатлеть фантастическое зрелище, когда машина времени появится из прошлого, зависнет в небе и унесется в другие города, прежде чем опять кануть в прошлое. – Как зодчий, я по мере сил участвовал в создании того самого будущего, которое увидел в молодости, посетив наше золотое завтра!


Они помедлили, наблюдая за кипящими внизу приготовлениями. В саду накрывали огромные фуршетные столы. С минуты на минуту ожидалось прибытие политических деятелей мирового масштаба, которые пожелали выразить признательность – возможно, в последний раз – этому легендарному, почти мифическому путешественнику.


– Пошли, – сказал старик. – Хочешь посидеть в машине времени? Такое еще никому не дозволялось, ты и сам знаешь. Хочешь стать первым?


Уолтеру А. Брэдбери, не дядюшке и не двоюродному брату, но, вне всякого сомнения, издателю и другу.


Утро было тихое, город, окутанный тьмой, мирно нежился в постели. Пришло лето, и ветер был летний — теплое дыхание мира, неспешное и ленивое. Стоит лишь встать, высунуться в окошко, и тотчас поймешь: вот она начинается, настоящая свобода и жизнь, вот оно, первое утро лета.


Дуглас Сполдинг, двенадцати лет от роду, только что открыл глаза и, как в теплую речку, погрузился в предрассветную безмятежность. Он лежал в сводчатой комнатке на четвертом этаже — во всем городе не было башни выше, — и оттого, что он парил так высоко в воздухе вместе с июньским ветром, в нем рождалась чудодейственная сила. По ночам, когда вязы, дубы и клены сливались в одно беспокойное море, Дуглас окидывал его взглядом, пронзавшим тьму, точно маяк. И сегодня… — Вот здорово! — шепнул он. Впереди целое лето, несчетное множество дней — чуть не полкалендаря. Он уже видел себя многоруким, как божество Шива из книжки про путешествия: только поспевай рвать еще зеленые яблоки, персики, черные как ночь сливы. Его не вытащить из лесу, из кустов, из речки. А как приятно будет померзнуть, забравшись в заиндевелый ледник, как весело жариться в бабушкиной кухне заодно с тысячью цыплят!


А пока — за дело!


(Раз в неделю ему позволяли ночевать не в домике по соседству, где спали его родители и младший братишка Том, а здесь, в дедовской башне; он взбегал по темной винтовой лестнице на самый верх и ложился спать в этой обители кудесника, среди громов и видений, а спозаранку, когда даже молочник еще не звякал бутылками на улицах, он просыпался и приступал к заветному волшебству.)


Стоя в темноте у открытого окна, он набрал полную грудь воздуха и изо всех сил дунул.


Уличные фонари мигом погасли, точно свечки на черном именинном пироге. Дуглас дунул еще и еще, и в небе начали гаснуть звезды.


Дуглас улыбнулся. Ткнул пальцем.


Там и там. Теперь тут и вот тут…


В предутреннем тумане один за другим прорезались прямоугольники — в домах зажигались огни. Далеко-далеко, на рассветной земле вдруг озарилась целая вереница окон.


— Всем зевнуть! Всем вставать! Огромный дом внизу ожил.


— Дедушка, вынимай зубы из стакана! — Дуглас немного подождал. — Бабушка и прабабушка, жарьте оладьи!


Сквозняк пронес по всем коридорам теплый дух жареного теста, и во всех комнатах встрепенулись многочисленные тетки, дядья, двоюродные братья и сестры, что съехались сюда погостить.


— Улица Стариков, просыпайся! Мисс Элен Лумис, полковник Фрилей, миссис Бентли! Покашляйте, встаньте, проглотите свои таблетки, пошевеливайтесь! Мистер Джонас, запрягайте лошадь, выводите из сарая фургон, пора ехать за старьем!


По ту сторону оврага открыли свои драконьи глаза угрюмые особняки. Скоро внизу появятся на электрической Зеленой машине две старухи и покатят по утренним улицам, приветственно махая каждой встречной собаке.


— Мистер Тридден, бегите в трамвайное депо! И вскоре по узким руслам мощеных улиц поплывет трамвай, рассыпая вокруг жаркие синие искры.


— Джон Хаф, Чарли Вудмен, вы готовы? — шепнул Дуглас улице Детей. — Готовы? — спросил он у бейсбольных мячей, что мокли на росистых лужайках, у пустых веревочных качелей, что, скучая, свисали с деревьев.


— Мам, пап, Том, проснитесь!


Тихонько прозвенели будильники. Гулко пробили часы на здании суда. Точно сеть, заброшенная его рукой, с деревьев взметнулись птицы и запели. Дирижируя своим оркестром, Дуглас повелительно протянул руку к востоку.


И взошло солнце.


Дуглас скрестил руки на груди и улыбнулся, как настоящий волшебник. Вот то-то, думал он: только я приказал — и все повскакали, все забегали. Отличное будет лето!


И он напоследок оглядел город и щелкнул ему пальцами. Распахнулись двери домов, люди вышли на улицу. Лето тысяча девятьсот двадцать восьмого года началось.



В то утро, проходя по лужайке, Дуглас наткнулся на паутину. Невидимая нить коснулась его лба и неслышно лопнула.


И от этого пустячного случая он насторожился: день будет не такой, как все. Не такой еще и потому, что бывают дни, сотканные из одних запахов, словно весь мир можно втянуть носом, как воздух: вдохнуть и выдохнуть, — так объяснял Дугласу и его десятилетнему брату Тому отец, когда вез их в машине за город. А в другие дни, говорил еще отец, можно услышать каждый гром и каждый шорох вселенной. Иные дни хорошо пробовать на вкус, а иные — на ощупь. А бывают и такие, когда есть все сразу. Вот, например, сегодня — пахнет так, будто в одну ночь там, за холмами, невесть откуда взялся огромный фруктовый сад, и все до самого горизонта так и благоухает. В воздухе пахнет дождем, но на небе — ни облачка. Того и гляди, кто-то неведомый захохочет в лесу, но пока там тишина…


Дуглас во все глаза смотрел на плывущие мимо поля. Нет, ни садом не пахнет, ни дождем, да и откуда бы, раз ни яблонь нет, ни туч. И кто там может хохотать в лесу?..


А все-таки, — Дуглас вздрогнул, — день этот какой-то особенный.


Машина остановилась в самом сердце тихого леса.


— А ну, ребята, не баловаться!


(Они подталкивали друг друга локтями.)


— Хорошо, папа.


Мальчики вылезли из машины, захватили синие жестяные ведра и, сойдя с пустынной проселочной дороги, погрузились в запахи земли, влажной от недавнего дождя.


— Ищите пчел, — сказал отец. — Они всегда вьются возле винограда, как мальчишки возле кухни. Дуглас! Дуглас встрепенулся.


— Опять витаешь в облаках, — сказал отец. — Спустись на землю, пойдем с нами.


— Хорошо, папа.


И они гуськом побрели по лесу: впереди отец, рослый и плечистый, за ним Дуглас, а последним семенил коротышка Том. Поднялись на невысокий холм и посмотрели вдаль. Вон там, указал пальцем отец, там обитают огромные, по-летнему тихие ветры и, незримые, плывут в зеленых глубинах, точно призрачные киты.


Дуглас глянул в ту сторону, ничего не увидел и почувствовал себя обманутым — отец, как и дедушка, вечно говорит загадками. И… и все-таки… Дуглас затаил дыхание и прислушался.


Что-то должно случиться, подумал он, я уж знаю.


Иногда я поражаюсь способности девятилетнего себя видеть ловушки и не попадаться.


Как могло получиться, что мальчишка-четвероклассник, которым я был в октябре 1929-го, из-за насмешек школьных друзей разорвал свои комиксы с Баком Роджерсом, а через месяц рассудил, что все его друзья — идиоты, и начал опять собирать коллекцию?


Откуда взялась эта сила и рассудительность? Какие из моих тогдашних переживаний пробудили способность сказать: я словно мертвый. Кто меня убивает? От чего я страдаю? Чем это лечится?


Нет сомнений — я смог ответить на эти вопросы. Я выявил болезнь: собственноручно разорванные комиксы. Я нашел лекарство: снова начать собирать коллекцию, несмотря ни на что.


Я так сделал. И выздоровел.


И тем не менее… В таком возрасте? Когда нам привычнее прогибаться под давлением сверстников?


Где я взял смелость сопротивляться, изменить свою жизнь, перестать быть как все?


Не хотелось бы все это преувеличивать, но мне, черт возьми, нравится этот девятилетний мальчишка, кем бы он ни был. Без него я бы не выжил и не писал бы сейчас предисловие к этой книге.


Конечно, отчасти все объясняется моей безумной влюбленностью в Бака Роджерса. Меня убивала сама мысль о том, что мой герой — моя любовь, моя жизнь — уничтожен. Это как если бы твой лучший друг, твой закадычный приятель, центр всей твоей жизни, вдруг утонул или его застрелили бы из ружья. Погибших друзей не спасешь от могилы. Но я догадался: у Бака Роджерса может быть вторая жизнь, если я так захочу. И я сделал ему искусственное дыхание, и — глядите! — он сел и сказал: «Знаешь, что? Кричи. Прыгай. Играй. Сделай этих сукиных сынков. Они никогда не сумеют жить так, как ты. Давай. Вперед».


Только собачьих детей я, само собой, не упоминал. Такого не разрешалось.


— Черт! — вот самое большое, что я себе позволял в смысле крепости выражений. Живи!


И я собирал комиксы, и влюблялся в бродячие цирки и Всемирные выставки, и начал писать. И чему же, вы спросите, учит писательство?


Во-первых, оно напоминает о том, что мы живы, что жизнь — привилегия и подарок, а вовсе не право. Если нас одарили жизнью, надо ее отслужить. Жизнь требует что-то взамен, потому что дала нам великое благо — одушевленность.


И пусть искусство не может, как бы нам этого ни хотелось, спасти нас от войн и лишений, зависти, жадности, старости или смерти, оно может хотя бы придать нам сил.


Во-вторых, писательство — это вопрос выживания. Как, разумеется, и любое искусство, любая хорошо сделанная работа.


Для многих из нас не писать — все равно что умереть.


Каждый день мы берем в руки оружие, скорее всего, заведомо зная, что битву не выиграть до конца, но все равно надо сражаться, пусть в меру сил, но надо. Даже стремление победить в каком-то смысле уже означает победу под конец каждого дня. Вспомним того пианиста, который сказал: «Если я не репетирую один день — это услышу я сам. Если не репетирую два дня подряд — это услышат критики. На третий день — это услышит весь зал».


То же самое верно и для писателей. Конечно, за несколько дней простоя твой стиль, каким бы он ни был, форму не потеряет.


Но вот что случится: мир догонит тебя и попытается одолеть. Если не будешь писать каждый день, яд постепенно накопится, и ты начнешь умирать, или безумствовать, или и то и другое.


Нужно опьяняться и насыщаться творчеством, и реальность не сможет тебя уничтожить.


Потому что писательство дает столько правды жизни в правильных дозах, сколько ты в состоянии съесть, выпить и переварить без того, чтобы потом судорожно ловить воздух ртом и биться, как умирающая рыбешка.


За время разъездов я понял, что если не пишу один день, мне становится не по себе. Два дня — и меня начинает трясти. Три — и я близок к безумию. Четыре — и меня корежит, как свинью при поносе. Один час за пишущей машинкой бодрит мгновенно. Я на ногах. Бегаю кругами, как заведенный, и громко требую чистые носки.


О чем и пойдет речь в этой книге. Так или иначе.


Каждое утро принимайте щепотку мышьяка, чтобы дожить до заката. На закате — еще щепотку, чтобы продержаться до следующего рассвета.


Микродозы мышьяка, проглоченные сейчас, готовят к тому, чтобы не отравиться потом.


Работа в гуще жизни и есть та самая дозировка. Чтобы управляться с жизнью, бросайте вверх разноцветные шары, пусть они перемешаются с темными, пусть смеси красок создадут вариации правды. Мы приникаем к прекрасным и благородным явлениям жизни, чтобы примириться с ужасами и бедой, поражающими нас напрямую, через родных и друзей, или же через газеты и телевидение.


Отрицать ужасы невозможно. У кого из нас не было друга, умершего от рака? У кого в семье не было случая смерти или увечья в автокатастрофе? Я не знаю таких людей.


В моем собственном близком кругу автомобильные аварии унесли тетю, дядю, двоюродного брата и шестерых друзей. Список бесконечен и угнетает, если не сопротивляться творчеством.


Это значит — писательство исцеляет. Безусловно, не полностью. Ты никогда до конца не сможешь оправиться после тяжелой болезни родителей или смерти любимого человека.


Я не хочу использовать слово «терапия», слишком холодное, слишком стерильное слово. Я вот что скажу: когда смерть останавливает других, ты должен взбежать на трамплин и нырнуть головой вперед в пишущую машинку.


Художники и поэты иных времен, давно ушедших времен, хорошо знали все, о чем я сейчас говорю и о чем написал в нижеследующих эссе. Аристотель уж сколько веков говорит то же самое. А вы давно слушали Аристотеля?


Эти эссе я писал в разное время, на протяжении тридцати с лишним лет, чтобы рассказать о конкретных открытиях и решить конкретные задачи. Но в них во всех звучит эхо все той же правды — правды взрывного самообнаружения и непрестанного изумления тому, что скрывают глубины твоего собственного колодца, если туда хотя бы просто заглянуть или крикнуть.


Прямо сейчас, когда я работаю над предисловием, пришло письмо от одного молодого неизвестного автора. Он пишет, что собирается жить под девизом, взятым из моего «Конвектора Тойнби».


«…обманываешь себя и стараешься, чтобы обман стал правдой… в итоге, все вокруг — обещание… то, что кажется ложью, есть приостановленная необходимость, ждущая своего часа…»


А теперь:


Давеча я придумал другое сравнение для описания себя самого. Оно может стать вашим.


Живых динозавров я впервые увидел в нежном возрасте пяти лет. Во тьме кинозала они расхаживали и сражались в доисторических джунглях на высоком отвесном плато. Этот кинофильм запечатлелся в моей памяти навеки. Насколько я мог судить, «Затерянный мир» 1925 года был истиной в последней инстанции.


Несколько лет спустя первая кинопостановка «Кинг-Конга», с яркими звуковыми спецэффектами и впечатляющей «эпатажной» музыкой, явилась тем самым катализатором, окончательно укрепившим меня в решении всенепременно найти в своей будущей работе место для вымерших животных.


До поры до времени неведомо для меня, на расстоянии в несколько тысяч миль, в Уокигане, штат Иллинойс, ещё одна столь же впечатлительная юная душа, и тоже по имени Рэй, отреагировала примерно так же.


Именно благодаря динозавру состоялась наша первая встреча в Лос-Анджелесском отделении Лиги научной фантастики* [1], и завязалась многолетняя дружба. Именно динозавра обсуждали мы взахлёб по телефону: долгими часами динозавр носился туда и сюда по тонким проводам, готовясь возродиться в новой эпопее – величайшем из всех прошлых и будущих фильмов о доисторических временах. Этот проект окончился ничем, но порождённый им энтузиазм вдохновлял каждого из нас в последующие годы.


Рэй пошёл путём сочинительства и в итоге стал одним из культовых авторов в своём жанре. Второй Рэй, то есть я, выбрал путь движущихся картинок – то есть кино.


«Туманная Сирена» ненадолго свела нас вместе в общем кинематографическом проекте «Чудовище с глубины 20 000 саженей»*, а этот проект, в свою очередь, вероятно, вдохновил Брэдбери на написание рассказа «Тираннозавр Рекс».


Здесь под одной обложкой впервые собраны все рассказы Рэя Брэдбери о динозаврах, удивительные и неповторимые, новые и старые. Они будоражат воображение, поражают и изумляют, а главное – дарят нам многочасовое вдохновляющее развлечение.


Может быть, его ноздри улавливали слабый аромат, может быть, кожей лица и рук он ощущал чуть заметное повышение температуры вблизи того места, где стоял кто-то невидимый, согревая воздух своим теплом. Понять это было невозможно. Однако, завернув за угол, он всякий раз видел лишь белые плиты пустынного тротуара. Только однажды ему показалось, будто чья-то тень мелькнула через лужайку, но всё исчезло, прежде чем он смог вглядеться или произнести хоть слово.


Сегодня же у поворота он так замедлил шаги, что почти остановился. Мысленно он уже был за углом — и уловил слабый шорох. Чьё-то дыхание? Или движение воздуха, вызванное присутствием кого-то, кто очень тихо стоял и ждал?


Он завернул за угол.


По залитому лунным светом тротуару ветер гнал осенние листья, и казалось, что идущая навстречу девушка не переступает по плитам, а скользит над ними, подгоняемая ветром и листвой. Слегка нагнув голову, она смотрела, как носки её туфель задевают кружащуюся листву. Её тонкое матовой белизны лицо светилось ласковым, неутолимым любопытством. Оно выражало лёгкое удивление. Тёмные глаза так пытливо смотрели на мир, что, казалось, ничто не могло от них ускользнуть. На ней было белое платье, оно шелестело. Монтэгу чудилось, что он слышит каждое движение её рук в такт шагам, что он услышал даже тот легчайший, неуловимый для слуха звук — светлый трепет её лица, когда, подняв голову, она увидела вдруг, что лишь несколько шагов отделяют её от мужчины, стоящего посреди тротуара.


Ветви над их головами, шурша, роняли сухой дождь листьев. Девушка остановилась. Казалось, она готова была отпрянуть назад, но вместо того она пристально поглядела на Монтэга, и её тёмные, лучистые, живые глаза так просияли, как будто он сказал ей что-то необыкновенно хорошее. Но он знал, что его губы произнесли лишь простое приветствие. Потом, видя, что девушка, как заворожённая, смотрит на изображение саламандры, на рукаве его тужурки и на диск с фениксом, приколотый к груди, он заговорил:


— Вы, очевидно, наша новая соседка?


— А вы, должно быть… — она наконец оторвала глаза от эмблем его профессии, — пожарник? — Голос её замер.


— Как вы странно это сказали.


— Я… я догадалась бы даже с закрытыми глазами, — тихо проговорила она.


— Запах керосина, да? Моя жена всегда на это жалуется. — Он засмеялся. Дочиста его ни за что не отмоешь.


— Да. Не отмоешь, — промолвила она, и в голосе её прозвучал страх.


Монтэгу казалось, будто она кружится вокруг него, вертит его во все стороны, легонько встряхивает, выворачивает карманы, хотя она не двигалась с места.


— Запах керосина, — сказал он, чтобы прервать затянувшееся молчание. — А для меня он всё равно, что духи.


— Неужели правда?


— Конечно. Почему бы и нет?


Она подумала, прежде чем ответить:


— Не знаю. — Потом она оглянулась назад, туда, где были их дома. — Можно, я пойду с вами? Меня зовут Кларисса Маклеллан.


— Кларисса… А меня — Гай Монтэг. Ну что ж, идёмте. А что вы тут делаете одна и так поздно? Сколько вам лет?


Тёплой ветреной ночью они шли по серебряному от луны тротуару, и Монтэгу чудилось, будто вокруг веет тончайшим ароматом свежих абрикосов и земляники. Он оглянулся и понял, что это невозможно — ведь на дворе осень.


Нет, ничего этого не было. Была только девушка, идущая рядом, и в лунном свете лицо её сияло, как снег. Он знал, что сейчас она обдумывает его вопросы, соображает, как лучше ответить на них.


— Ну вот, — сказала она, — мне семнадцать лет, и я помешанная. Мой дядя утверждает, что одно неизбежно сопутствует другому. Он говорит: если спросят, сколько тебе лет, отвечай, что тебе семнадцать и что ты сумасшедшая. Хорошо гулять ночью, правда? Я люблю смотреть на вещи, вдыхать их запах, и бывает, что я брожу вот так всю ночь напролёт и встречаю восход солнца.


Некоторое время они шли молча. Потом она сказала задумчиво:


— Знаете, я совсем вас не боюсь.


— А почему вы должны меня бояться? — удивлённо спросил он.


— Многие боятся вас. Я хочу сказать, боятся пожарников. Но ведь вы, в конце концов, такой же человек…


В её глазах, как в двух блестящих капельках прозрачной воды, он увидел своё отражение, тёмное и крохотное, но до мельчайших подробностей точное — даже складки у рта, — как будто её глаза были двумя волшебными кусочками лилового янтаря, навеки заключившими в себе его образ. Её лицо, обращённое теперь к нему, казалось хрупким, матово-белым кристаллом, светящимся изнутри ровным, немеркнущим светом. То был не электрический свет, пронзительный и резкий, а странно успокаивающее, мягкое мерцание свечи. Как-то раз, когда он был ребёнком, погасло электричество, и его мать отыскала и зажгла последнюю свечу. Этот короткий час, пока горела свеча, был часом чудесных открытий: мир изменился, пространство перестало быть огромным и уютно сомкнулось вокруг них. Мать и сын сидели вдвоём, странно преображённые, искренне желая, чтобы электричество не включалось как можно дольше. Вдруг Кларисса сказала:


— Можно спросить вас?.. Вы давно работаете пожарником?


— С тех пор как мне исполнилось двадцать. Вот уже десять лет.


— А вы когда-нибудь читаете книги, которые сжигаете?


Он рассмеялся.


— Это карается законом.


— Да-а… Конечно.


— Это неплохая работа. В понедельник жечь книги Эдны Миллей, в среду — Уитмена, в пятницу — Фолкнера. Сжигать в пепел, затем сжечь даже пепел. Таков наш профессиональный девиз.


Они прошли ещё немного. Вдруг девушка спросила:


— Правда ли, что когда-то, давно, пожарники тушили пожары, а не разжигали их?


— Нет. Дома всегда были несгораемыми. Поверьте моему слову.


— Странно. Я слыхала, что было время, когда дома загорались сами собой, от какой-нибудь неосторожности. И тогда пожарные были нужны, чтобы тушить огонь.


Он рассмеялся. Девушка быстро вскинула на него глаза.


— Почему вы смеётесь?


— Не знаю. — Он снова засмеялся, но вдруг умолк. — А что?


— Вы смеётесь, хотя я не сказала ничего смешного. И вы на всё отвечаете сразу. Вы совсем не задумываетесь над тем, что я спросила.


Монтэг остановился.


— А вы и правда очень странная, — сказал он, разглядывая её. — У вас как будто совсем нет уважения к собеседнику!


В недрах всех великих книгохранилищ Галактики сокрыты пылящиеся манускрипты и хроники инопланетных племен – преданные забвению события и свершения времен первой, второй и третьей династий, а также эпохи завоеваний.


В эру второй династии, что предшествовала Мирным векам, раса Нимпзз захватила всю изученную Галактику и положила начало новой эры – Золотого Века. В мерцании сотен миллиардов звезд Галактики первопроходцы бороздили наводящую тоску пустоту в поисках новых планет и пристанищ. Возводились величественные города с башнями, подпирающими небеса. Колоссальные корабли, обремененные сокровищами Вселенной, молниеносно рассекали бескрайние просторы.


На закате второй династии Галактическое правительство провозгласило эру научного прогресса, достигнутого посредством систематической разведки и тщательного зондирования всех до единой звезд и планет в пределах освоенной великой Вселенной. Специально построенные корабли вели учет всем расам, формам жизни, существующим и вымершим, и химическому составу оных. Они летели быстрее света, дабы исследовать и нанести на карту космос.


К исходу третьей династии эти корабли досконально изучили и засвидетельствовали существование трех миллионов рас – от Священных народов планеты Ригель-II до сонных созданий с окраин Галактики. Каталоги шести миллиардов звезд легли в стальные, нержавеющие запасники музейной планеты Калиостро, а работе не видно было ни конца, ни краю.


Ученый с Центавра, по имени Атте V, всего XI зундов назад обнаружил единственное уцелевшее свидетельство существования этой непостижимой расы. Все города давно распались на составные элементы, а эрозия стерла в порошок все следы цивилизации, за исключением одного.


На поверхности планеты обнаружен небольшой круглый металлический контейнер, увязший в песке. Его назначение можно определить как всего лишь запись об эпизоде из жизни этой давно исчезнувшей расы.


Эта любопытная коробочка содержит очень длинную полоску, изготовленную, по-видимому, из слюды, на поверхность которой нанесены многочисленные фотографии (вы помните, что такое древняя фотография), каждая из которых похожа на предыдущую. Хотя цвета немного и поблекли, ближе к середине они еще вполне сочные.


Наши ученые озадаченно корпели над ней на протяжении многих зундов, пока не воссоздали древний процесс ее использования путем быстрого прогона полоски сквозь сильный пучок света перед выпуклым стеклом, в результате чего на стене возникает картинка. Потом странные картинки приходят в движение! И какие это изображения!


Я попытаюсь их описать, поскольку они – богатый источник знаний об этой загадочной цивилизации.


Картинки мельтешат, и обстановка меняется слишком быстро, чтобы получить о ней адекватное представление. Видимо, в этом странном мире обитали три совершенно разные расы. Показано по одному представителю от каждой из них. Кажется, крошечный представитель одной расы находится в рабстве у четверолапого верзилы, который хочет заграбастать невольника и гоняется за ним по огромному городу, построенному еще более гигантскими существами. Невольник на бегу хватает различные чудовищные предметы, намного превосходящие размерами его самого, и смело швыряет их в скачущего вприпрыжку верзилу. Хотя эти многотонные штуковины попадают в верзилу, похоже, они не причиняют ему особого вреда. Возможно, у верзилы не одна, а несколько нервных систем, так как удары в лучшем случае всего лишь оглушают его. При этом его огромные глаза вылезают из орбит, пасть захлопывается, шерстистые конечности подкашиваются, и он, как мешок, плюхается на некое подобие серой травы. Но потом он снова вскакивает, и невольнику приходится улепетывать. Затем невольник садится на некое транспортное средство и влетает в маленькую пещеру, выдолбленную в склоне большого белого утеса. Так как исполин этого вовремя не замечает, то на него опять обрушивается мощнейший удар. Причем каждый раз при этом у него над головой возникают странные знаки и символы. Наши ученые считают, что это примитивная форма письменности. Так или иначе, верзила носится по городу, тщетно пытаясь поймать беглого раба. Каким бесстрашием должен был обладать оператор при съемке таких сцен, ведь огромное красноглазое чудище всегда оказывается за его спиной! Как бы то ни было, вскоре появляется другой жуткий монстр – ужаснее прежнего. Огромные зубы и мощные лапищи делают его несокрушимым противником. Но, оказывается, этот зверь и невольник – друзья-приятели, и, завидев его, верзила сам пытается смыться. И вот новый монстр нападает на верзилу, и дерущихся тварей накрывает облако пыли. И появляются странные литеры и волнистые лучи света. Как велась эта съемка – непостижимо. Теперь мы видим, что новое грандиозное существо победило в схватке и бросает верзилу, думая, что тот мертв. Оно оставляет бездыханное тело и собирается уходить с маленьким невольником. Но тут происходит нечто совсем уж непостижимое. Еще один гигант, настолько колоссальный, что видны только его исполинские ножищи, отрывает от земли тяжеленного громилу и вышвыривает из города.


В те времена поверхность планеты была устлана пышной растительностью. Все росло в полную силу. Мы не понимаем, что случилось с планетой, если горы сровняло с землей и все живое погибло вместе с творениями этой расы, ведь их солнце еще не превратилось в сверхновую.


Переписка с Дерлетом началась, когда Брэдбери еще не был профессиональным литератором. В 1939 году Дерлет с партнером Дональдом Вандреем основали «Аркхем-Хаус», чтобы опубликовать собрание сочинений (а со временем и писем) Г. Ф. Лавкрафта. Всеми издательскими и финансовыми делами Дерлет занимался в своем доме в Сок-Сити (штат Висконсин); в ноябре 1939 года туда поступил восторженный отклик Брэдбери на первый вышедший в свет том Лавкрафта — «Изгой и другие».Помимо общих вкусов в жанре «черной» прозы у них обнаружились сходные склонности в музыке, поэзии и даже в газетных комиксах: возникла заочная дружба. А с 1942 года, когда в «Таинственных историях» (самый долговечный и широко известный из американских палп-журналов, печатавших фэнтези) стали появляться рассказы Брэдбери, симпатия Дерлета перешла в искреннее восхищение.


Проза Брэдбери изрядно отличалась от того, что обычно предлагалось читателю «Таинственных историй», однако редактор Дороти Маклрейт, ценя уникальный стиль и талант Брэдбери и желая сотрудничать с ним на постоянной основе, с готовностью поступалась ради него обычными издательскими принципами. Огаст Дерлет, печатавшийся в «Таинственных историях» с середины 1920-х годов, очень скоро оценил выдающийся масштаб дарования своего юного друга. Их произведения появились одновременно в мартовском выпуске «Таинственных историй» за 1943 год; в майском, июльском и ноябрьском номерах того же года также имелись рассказы Брэдбери. Из двенадцати выпусков журнала за 1944 год рассказы Брэдбери появлялись в шести; еще тринадцать рассказов он поместил в другие палп-журналы, посвященные жанрам научной фантастики, фэнтези и детектива. В конце того же года Дерлет обратился к Брэдбери за подборкой рассказов для антологии «Кто стучится?», которую он готовил для издательства «Райнхарт». Отобранные рассказы понравились Дерлету, и в начале января 1945 года он предложил опубликовать сборник нетрадиционных «черных» рассказов Брэдбери, если молодой автор приищет для него какую-нибудь единую концепцию. По этому предложению можно судить, насколько высоко Дерлет ценил талант Брэдбери: к тому времени он не ограничивался одним Лавкрафтом, а публиковал произведения знакомых авторов, уже известных как мастера «черного» жанра, однако при скудном бюджете фирмы такой риск, как ставка на новичка, можно было себе позволить лишь в редких случаях.


Вскоре Брэдбери предложил в качестве названия, а равно и концепции «Темный карнавал»; на суперобложке он задумал изобразить сюрреалистический карнавал, отведя главное место гротескной карусели: «Мне кажется, книга с подобной обложкой и названием ТЕМНЫЙ (то есть загадочный, странный и нечестивый) КАРНАВАЛ (то есть процессия, празднество, действо) должна хорошо продаваться». Однако, чтобы определить окончательный состав, пришлось еще немало потрудиться. Осложняло дело то, что спрос на рассказы Брэдбери стремительно возрастал, причем интересовались ими все больше и мейнстримовые журналы. Автор негласно признал эту смену направления, посвятив «Темный карнавал» Гранту Бичу, близкому приятелю, который в 1945 году убедил Брэдбери обратиться со своими рассказами в «глянцевые» журналы. Совет Бича быстро принес плоды: за одну лишь неделю в августе 1945 года у Брэдбери приняли три рассказа в крупные журналы (все три произведения относились к фантастике, рассчитанной на широкий круг читателей; они были перепечатаны в более поздних сборниках). Гонорара хватило, чтобы той осенью съездить вдвоем на два месяца в Мексику . За этими событиями последовал его постепенный отход от палп-журналов, однако с мексиканскими странствиями был связан и другой, мрачный, опыт, который скажется на лучшем, возможно, из рассказов «Темного карнавала» — «Следующий». Кроме того, после поездки Брэдбери будет иначе представлять себе суперобложку книги: сцена карнавала с каруселью в центре уступит место фотографическому коллажу из примитивных масок, собранных во время мексиканской одиссеи.


В ноябре 1945 года, когда обсуждение договора близилось к концу, Брэдбери впервые показал, что желает от издателей большей гибкости. Обычные условия, предлагавшиеся издательством «Аркхем-Хаус», временами вызывали трения между Дерлетом и авторами: предусматривалось, что Дерлету принадлежит право на все будущие публикации книги и половина дохода от будущих перепечаток отдельных рассказов. Брэдбери предположил, вполне справедливо, что делить в отношении пятьдесят на пятьдесят следует доходы от тех перепечаток в антологиях и журналах, что последуют за публикацией «Темного карнавала», но отнюдь не тех, что ей предшествовали. У Брэдбери в то время наступил подъем творческой энергии, оттого-то он и добивался максимально гибких условий; об этом особом творческом настрое как нельзя лучше свидетельствует и его постоянная работа над содержанием книги. Он продолжал удалять из перечня старые или не столь интересные рассказы, заменяя их новыми, более удачными, которые еще не появлялись в журналах. В июне 1946 года он представил Дерлету на рассмотрение полную машинописную рукопись «Темного карнавала»; одновременно он продолжал отсылать новые рассказы в мейнстримовые «глянцевые» издания. Таким образом Брэдбери сумел продать в крупные журналы «Возвращение», «Постояльца со второго этажа», «Водосток» и «Следующего».


Все эти продажи предшествовали публикации книги и не повели к особым трениям между автором и издателем. Споры возникали из-за поправок. Бюджет у Дерлета был ограниченный, издатель не рассчитывал на столь обширную правку гранок. Что касается рассказов, публиковавшихся прежде, немалая часть из них прошла правку заранее, однако новые рассказы автор еще не правил. В «Темный карнавал» вошло восемь новых рассказов, и некоторые из них были представлены в ноябре, как раз когда появилась страничная корректура. Вероятно, Дерлет смирился с тем, что по истечении срока сдачи рукописи Брэдбери дополнил сборник еще несколькими рассказами, однако авторские поправки он терпел лишь до поры до времени. Этим, несомненно, объясняется тот факт, что вслед за сдачей рукописей в издательство три рассказа из сборника были проданы в журналы. Надо сказать, эти три рассказа («Возвращение», «Постоялец со второго этажа» и «Водосток») особенно озадачивают исследователей творчества Брэдбери. Все три журнальные публикации предшествовали книге, и все же при сравнении выясняется, что журнальные тексты представляют собой более позднюю редакцию. Дерлет все более строго подходил к правке, Брэдбери все более интересовался мейнстримовыми журналами — в результате тексты «Темного карнавала» были законсервированы на стадии корректуры, а работа над журнальными версиями продолжалась.


-Эйми, тебе просто не хватает хитрости.


Ральф положил руку на ее колено, но она сердито отодвинулась.


-Даже если я назову ему адрес поставщика, он не станет покупать это зеркало. Ни за что на свете! Пойми, он застенчив, как дитя. Если парень узнает, что я видел его кривляние в комнате Чокнутого Луи, он больше сюда не придет. Ему кажется, что он, как и все другие, бродит по лабиринту и что зеркало не имеет для него никакого значения. Но это обычный самообман! Карлик появляется здесь только по ночам, когда поток посетителей убывает, и он остается в комнате один. Бог его знает, чем он тешит себя в праздничные дни, когда у нас полным-полно народа. А ты подумай, как сложно ему купить такое зеркало. У него нет друзей, и даже если бы они были, он не осмелился бы просить их о подобной покупке. Чем меньше рост, тем больше гордость. Он ведь и со мной заговорил только потому, что я единственный, кто смыслит в кривых зеркалах. И потом ты же видела его — он слишком беден, чтобы тратиться на такие вещи. В нашем чертовом мире работу найти нелегко, особенно карлику. Наверное, живет на какое-то нищенское пособие, которого едва хватает на еду и парк аттракционов.


-Какая ужасная участь. Мне так его жаль. — Эйми опустила голову, скрывая набежавшие слезы. — Где он живет?


-На Генджес Армс, в портовом районе. Там комнаты метр на метр — как раз для него. А почему ты спрашиваешь?


-Влюбилась. Мог бы и сам догадаться.


Он усмехнулся, прикусив желтыми зубами незажженную сигару.


-Эйми, Эйми! Вечно ты со своими шуточками…


Теплая ночь переросла в горячее утро, а затем в пылающий полдень. Море казалось голубым покрывалом, усыпанным блестками и крошевом битого стекла. Эйми шла по многолюдной набережной, прижимая к груди пачку выгоревших на солнце журналов. Свернув на пирс, она подбежала к павильону Бэнгарта и, открыв дверь, закричала в жаркую темноту:


-Ральф? Ты здесь? — Ее каблучки застучали по деревянному полу за зеркалами. — Ральф? Это я!


Кто-то вяло зашевелился на раскладушке.


-Эйми?


Ральф сел и включил тусклую лампу на туалетном столике. Протерев полусонные глаза, он покосился на нее и сказал:


-Ты выглядишь как кошка, слопавшая канарейку.


-Я кое-что узнала об этом маленьком человечке.


-О карлике, милая Эйми, об уродливом карлике. Маленькие человечки появляются из наших яичек, а карлики рождаются из гланд…


-Ральф! Я только что узнала о нем потрясающую вещь!


-О Боже, — пожаловался он своим рукам, словно призывал их в свидетели. — Что за женщина! Я бы и двух центов не дал за какого-то мелкого гаденыша…


-Ральф! — Она раскрыла журнал, и ее глаза засияли. — Он писатель! Подумай только! Писатель!


-Слишком жаркий денек, чтобы думать.


Он снова лег на раскладушку и с игривой улыбкой осмотрел ее фигуру.


-Я прошлась сегодня утром по Ганджес Армс и встретила мистера Грили — знакомого продавца. Он сказал, что мистер Биг печатает на машинке и днем и ночью.


-У этого карлика такая фамилия?


Ральф начал давиться смехом.


-Рассказы писателей часто связаны с их реальной жизнью, — продолжала Эйми. — Я нашла одну из его историй в прошлогоднем журнале, и знаешь, Ральф, какая мысль пришла мне в голову?


-Отстань. Я хочу спать.


-У этого парня душа огромная как мир; в его воображении есть то, что нам даже и не снилось!


-Почему же он тогда не пишет для больших журналов?


-Так ты думаешь, он богат?


-Вряд ли. Известность приходит медленно, и он сейчас, скорее всего, довольствуется жалкими грошами. Но кто из нас не сидел на мели? Хотя бы немного? А как, должно быть, трудно пробиться в люди, если ты такой маленький и живешь в дешевой однокомнатной конуре…


-Черт! — прорычал Ральф. — Ты говоришь как бабушка Флоренс Найтингейл.


Она полистала журнал и нашла нужную страницу.


-Я прочитаю тебе отрывок из его детективной истории. В ней говорится об оружии и крутых парнях, но рассказ идет от лица карлика. Наверное, издатели даже не знали, что автор писал о себе. Ах, Ральф, прошу тебя, не закрывай глаза. Послушай! Это действительно интересно.


И она начала читать вслух:


-«Я карлик. Карлик-убийца. Теперь эти два понятия уже неразделимы. Одно стало причиной другого.


Я убил человека, когда мне исполнился двадцать один год. Он издевался надо мной: останавливал на улице, поднимал на руки, чмокал в лоб и баюкал, напевая «баюшки-баю». Он тащил меня на рынок, бросал на весы и кричал: «Эй, мясник! Взвесь мне этот жирный кусочек!»


Теперь вы понимаете, почему я погубил свою жизнь и пошел на убийство? И все из-за этого ублюдка, терзавшего мою душу и плоть!


Мои родители были маленькими людьми, но не карликами — вернее, не совсем карликами. Доходы отца позволяли нам жить в собственном доме, похожем на белое свадебное пирожное безе: крохотные комнаты, миниатюрные картины и мебель, камеи и янтарь с комарами и мухами — все маленькое, малюсенькое, микроскопическое! Мир гигантов оставался вдалеке, как шум машин за высокой садовой стеной. Мои несчастные мама и папа! Они делали все, что могли, и берегли меня, словно фарфоровую вазу — единственную драгоценность в их муравьином мире, с домиком-ульем, дверцами для жуков и окнами для бабочек. Лишь теперь я понимаю гигантские размеры их психоза. Им казалось, что они будут жить вечно, оберегая меня, как мотылька, под стеклянным колпаком. Но сначала умер отец, а потом сгорел наш дом — это маленькое гнездышко с зеркалами, похожими на почтовые штампы, и шкафами, которые напоминали своими размерами солонку. Мама не успела выбежать при пожаре, и я остался один на пепелище родного крова, брошенный в мир чудовищ неудержимым оползнем реальности. Жизнь подхватила меня и закрутила в водовороте событий, унося на самое дно общества, в эту мрачную зияющую пропасть.


Мне потребовался год, чтобы привыкнуть к миру людей: на работу меня не принимали, и казалось, что на всем свете не было места для такого, как я. А потом появился Мучитель… Он нацепил мне на голову детский чепчик и закричал своим пьяным друзьям: «Я хочу познакомить вас со своей малышкой!»»


Эйми замолчала и смахнула слезу, бежавшую по щеке. Ее рука дрожала, когда она передавала Ральфу журнал.


-Почитай! Это его жизнь! Это история убийства! Теперь ты понимаешь, что он человек? Маленький и сильный человек!


Ральф отбросил журнал в сторону и лениво прикурил сигарету.


-Мне нравятся только вестерны.


-Но ты должен это прочитать. Ему нужен человек, который мог бы поддержать его в такое трудное время. Он настоящий писатель, однако парня надо в этом убедить.


Ибо здесь, на гладком берегу, возникли греческие львы и козы Средиземноморья и девы с плотью из песка, словно тончайшая золотая пыльца, играли на свирелях сатиры и танцевали дети, разбрасывая цветы дальше и дальше, скакали следом по берегу резвые ягнята, перебирали струны арф и лир музыканты, единороги уносили юных всадников к далеким лугам и лесам, к руинам храмов и вулканам. Не уставала рука одержимого, он не разгибался, охваченный лихорадкой, пот катил с него градом, и струилась непрерывная линия, вилась, изгибалась, деревянное стило металось вверх, вниз, вдоль, поперек, кружило, петляло, чертило, шуршало, замирало и неслось дальше, словно эта неудержимая вакханалия непременно должна достичь блистательного завершения прежде, чем волны погасят солнце. На двадцать, на тридцать ярдов и еще дальше пронеслись вереницей загадочных иероглифов нимфы, дриады, взметнулись струи летних ключей. В закатном свете песок стал точно расплавленная медь, несущая послание всем и каждому, пусть бы читали и наслаждались годы и годы. Все кружило и замирало, подхваченное собственным вихрем, повинуясь своим особым законам тяготения. Вот пляшут на щедрых гроздьях дочери виноградаря, брызжет алый сок из-под ступней, вот из курящихся туманами вод рождаются чудища в кольчуге чешуи, а летучие паруса облаков испещрены узорчатыми воздушными змеями… а вот еще… и еще… и еще…


Художник остановился.


Джордж Смит отпрянул и застыл.


Художник поднял глаза, удивленный неожиданным соседством. Постоял, переводя глаза с Джорджа Смита на свое творение, что протянулось по песчаной полосе, словно следы праздного пешехода. И наконец с улыбкой пожал плечами, словно говоря: смотрите, что я наделал, видали такое ребячество? Ведь вы меня извините? Рано или поздно всем нам случается свалять дурака… может быть, и с вами бывало? Так простим старому сумасброду эту выходку, а? Вот и хорошо!


Но Джордж Смит только и мог смотреть на невысокого человека с высмугленной солнцем кожей и ясными зоркими глазами да единственный раз еле слышно прошептал его имя.


Так они стояли, пожалуй, еще секунд пять, Джордж Смит жадно разглядывал песчаный фриз, а художник присматривался к нему с насмешливым любопытством. Джордж Смит открыл было рот – и закрыл, протянул руку – и отдернул. Шагнул к картине, отступил. Потом пошел вдоль вереницы изображений, как шел бы человек, рассматривая бесценные мраморные статуи, оставшиеся на берегу от каких-нибудь древних руин. Он смотрел не мигая, рука жаждала коснуться изображений, но не смела. Хотелось бежать, но он не побежал.


Вдруг он посмотрел в сторону гостиницы. Бежать, да! Бежать! А что дальше? Схватить лопату, вынуть, выкопать, спасти хоть толику ненадежной, сыпучей песчаной ленты? Найти мастера-формовщика, примчаться с ним сюда, пускай сделает гипсовый слепок хотя бы с малой хрупкой доли? Нет, нет. Глупо, глупо. Или?.. Взгляд его метнулся к окну гостиничного номера. Фотоаппарат! Бежать, схватить аппарат – и скорей с ним по берегу, щелкать затвором, перекручивать пленку, снимать и снимать, пока…


Джордж Смит круто обернулся, глянул на солнце. Теплые лучи коснулись его лица, зажгли два огонька в зрачках. Солнце уже наполовину погрузилось в воду – и на глазах у Джорджа Смита за считаные секунды затонуло совсем.


Художник подошел ближе и теперь смотрел в лицо Джорджу Смиту с бесконечно дружеской добротой, будто угадывал каждую его мысль. И вот слегка кивнул. И вот пальцы его небрежно выронили палочку от мороженого. И вот он уже говорит: до свиданья, до свиданья. И вот он шагает по берегу к югу… ушел.


Джордж Смит стоял и смотрел ему вслед. Так прошла долгая минута, а потом он сделал то, что только и мог. От самого начала он двинулся вдоль фантастического фриза, медленно шел он по берегу мимо фавнов и сатиров, и мимо дев, пляшущих на виноградных гроздьях, и горделивых единорогов, и юношей, играющих на свирели. Долго шел он, не сводя глаз с этой вольно летящей вакханалии. Дошел до конца вереницы зверей и людей, повернул и пошел обратно, все так же опустив глаза, словно что-то потерял и не знает толком, где искать. Так ходил он взад и вперед, пока не осталось света ни в небесах, ни на песке и уже ничего нельзя было разглядеть.


Он сел к столу ужинать.


– Как ты поздно, – сказала жена. – Я не могла дождаться, спустилась в ресторан одна. Я умираю с голоду.


– Ну ничего, – сказал он.


– Интересная была прогулка?


– Нет, – сказал он.


– Какой-то ты странный, Джордж. Ты что, заплыл слишком далеко и чуть не утонул? По лицу вижу! Ты заплыл слишком далеко, да?


– Да, – сказал он.


– Ну хорошо, – сказала жена, не сводя с него глаз. – Только никогда больше так не делай. А теперь… что будешь есть?


Он взял меню, стал просматривать и вдруг застыл.


– Что случилось? – спросила жена.


Он повернул голову, зажмурился.


– Слушай.


Жена прислушалась.


– Ничего не слышу, – сказала она.


– Не слышишь?


– Нет. А что такое?


– Прилив начался, – сказал он не сразу, он все еще сидел не шевелясь, не открывая глаз. – Просто начался прилив.


– Пускай, – сказал он.


Она не поднимала на него взгляда. Он молча взял ее за локоть и увлек за собой.


Глядя на свои незагорелые ноги, она дошла вместе с ним до края прохладного оврага, на дне которого, меж замшелых, поросших ивами берегов, струилась бесшумная речушка.


Он помедлил. Еще немного – и она подняла бы глаза, чтобы убедиться в его присутствии. Теперь они стояли на освещенном месте, и она старательно отворачивала голову, чтобы ему было видно только ниспадающую темноту ее волос и белизну предплечий.


Он сказал:


– Ты не обязана заходить дальше. В какой стороне твой дом? Можешь отправляться к себе. Но если убежишь, больше не приходи – я не стану такое терпеть ночь за ночью. Это не по мне. У тебя есть выбор. Хочешь – беги!


Мрак летней ночи вдохнул ее спокойное тепло.


Ответом была ее рука, потянувшаяся к нему.


На следующее утро, спустившись по лестнице, Хэтти застала бабушку, тетю Мод и кузена Джейкоба, которые за обе щеки уминали остывший завтрак и не сильно обрадовались, когда она тоже подвинула себе стул. Хэтти вышла к ним в унылом длинном платье с глухим воротом. Ее волосы были собраны в небольшую тугую кичку; на тщательно умытом лице бескровные губы и щеки казались совсем белыми. От подведенных бровей и накрашенных ресниц не осталось и следа. Ногти будто никогда не знали сверкающего лака.


– Опаздываешь, Хэтти, – как сговорившись, протянули все хором, стоило ей только присесть к столу.


– На кашу не налегай, – предостерегла тетя Мод. – Уже полдевятого. В школу пора. Директор тебе задаст по первое число. Нечего сказать, хороший пример учительница подает ученикам.


Все трое сверлили ее глазами. Хэтти улыбалась.


– За двенадцать лет впервые опаздываешь, Хэтти, – не унималась тетя Мод.


Все так же улыбаясь, Хэтти не двигалась с места.


– Давно пора выходить, – сказали они.


В прихожей Хэтти прикрепила к волосам соломенную шляпку и сняла с крючка свой зеленый зонт. Домочадцы не спускали с нее глаз. На пороге она вспыхнула, обернулась и посмотрела на них долгим взглядом, будто готовилась что-то сказать. Они даже подались вперед. Но она только улыбнулась и выскочила на крыльцо, хлопнув дверью.


В то утро, когда разгорелся большой пожар, домочадцы оказались бессильны. Пламенем объяло мамину племянницу Марианну, которая гостила у нас, пока ее родители путешествовали по Европе. Так вот: никто не сумел разбить стекло установленного на углу огнетушителя в красном кожухе, чтобы, щелкнув тумблером, включить систему борьбы с огнем и вызвать пожарных в железных касках. Вспыхнув ярче целлофановой обертки, Марианна спустилась в столовую, издала то ли вопль, то ли стон, плюхнулась на стул и едва притронулась к завтраку.


Мама с отцом так и отпрянули – на них повеяло нестерпимым жаром.


– Доброе утро, Марианна.


– А? – Марианна посмотрела сквозь них и рассеянно произнесла: – А, доброе утро.


– Как спалось, Марианна?


На самом-то деле они знали, что ей вообще не спалось. Мама налила Марианне воды, и все ждали, что в девичьих руках из стакана повалит пар. Бабушка, устроившись в своем обеденном кресле, изучила воспаленные глаза Марианны.


– Да ты нездорова, только это не вирус, – заключила она. – Под микроскопом и то не разглядишь.


– Что-что? – переспросила Марианна.


– Любовь – крестная мать глупости, – некстати высказался отец.


– Все пройдет, – обратилась к нему мама. – Это только кажется, что девушки глупенькие, – потому что любовь плохо влияет на слух.


– Любовь плохо влияет на вестибулярный аппарат, – сказал отец. – От этого девушки падают прямиком в мужские объятия. Уж я-то знаю. Меня чуть не раздавила одна молодая особа, и могу сказать…


– Тише ты! – Мама, покосившись в сторону Марианны, нахмурилась.


– Да она не слышит: у нее ступор.


– Он сейчас подъедет на своей колымаге, – шепнула мама, обращаясь к отцу, словно Марианны рядом не было, – и они поедут кататься.


Отец промокнул губы салфеткой.


– Неужели наша дочь была такой же, мамочка? – спросил он. – Что-то я подзабыл – она уж давно самостоятельная, столько лет замужем. Не припоминаю, чтобы она так же глупила. Когда девушка в таком состоянии, у нее ума не заметно. Мужчину это и подкупает. Он себе думает: «Симпатичная дурешка, обо мне мечтает, женюсь-ка я на ней». Женился, а наутро просыпается – мечтательности как не бывало, откуда ни возьмись мозги появились, барахло уже распаковала, лифчики-трусики по всему дому развешивает. Того и гляди, в бечевках и веревках запутаешься. А мужу из целого мира остается крохотный островок – гостиная. Потянулся за медом, а угодил в медвежий капкан; радовался, что поймал бабочку, а пригляделся – оса. Тут он начинает выдумывать себе увлечения: филателия, масонство, а то еще…


– Хватит, сколько можно! – вскричала мама. – Марианна, расскажи-ка нам про своего молодого человека. Как его там? Айзек ван Пелт, верно?


– Что-что? А… да, Айзек.


Всю ночь Марианна металась в постели: то хватала томик стихов и разбирала витиеватые строки, то переворачивалась со спины на живот, чтобы поглядеть в окно на сонный мир, залитый лунным светом. Всю ночь ее истязал аромат жасмина и мучила необычная для ранней весны жара (а термометр показывал пятьдесят пять по Фаренгейту). Загляни кто в замочную скважину – увидел бы в кровати полудохлого мотылька.


А наутро она встала перед зеркалом, хлопнула в ладоши над головой и спустилась к завтраку, едва не забыв натянуть платье.


За столом бабушка то и дело чему-то посмеивалась. Наконец она не выдержала и сказала вслух:


– Надо покушать, детка, а то сил не будет.


Тогда Марианна отщипнула кусочек тоста, повертела его в пальцах и откусила ровно половинку. В этот миг за окном взвыл клаксон. Это приехал Айзек! На своей колымаге!


– Ой! – воскликнула Марианна и пулей вылетела из-за стола.


Юный Айзек ван Пелт был приглашен в дом и представлен родне.


Когда Марианна в конце концов укатила, отец опустился в кресло и утер пот со лба.


– Ну и ну. Это уже ни в какие ворота…


– Да ведь ты сам говорил, что пора ей ходить на свидания, – поддела мама.


– Не знаю, кто меня за язык тянул, – сказал отец. – Но она тут околачивается уже полгода, и еще столько же осталось. Вот я и подумал: если бы ей найти подходящего парня…


– …и выйти за него замуж, – мрачно проскрипела бабушка, – то она бы от нас быстренько съехала, правильно?


Ответа не потребовалось. От старика не укрылось, как заблестели и увлажнились глаза молодого гостя.


– Да ладно тебе, – забормотал старик. – Будет, будет, чего уж там…


Стеклянная кабина лифта скользнула вниз и перенесла их на цокольный этаж, где посреди белоснежного зала стоял…


Умопомрачительный аппарат.


– Ну вот. – Стайлз тронул какую-то кнопку, и пластиковый футляр, сто лет защищавший машину времени, отъехал в сторону; старик кивнул. – Залезай. Садись.


Шамуэй медленно пошел к машине.


Стайлз тронул еще одну кнопку, и машина, вспыхнув изнутри, стала похожей на затянутую паутиной пещеру. Она вдыхала годы и тихо выдыхала воспоминания. По ее хрустальным венам летали призраки. Великий бог-паук за одну ночь соткал для нее ковры. Она была обитаемой; она была живой. Ее механизм омывали невидимые приливы и отливы. В ее чреве хранился жар солнц, таились фазы лун. С одного края, вся в клочьях, металась осень, а с другого подступали снежные зимы, которые влекли за собою весенние цветы, чтобы опустить их на поляны лета.


Не в силах произнести ни звука, молодой репортер вцепился в подлокотники мягкого кресла.


– Ты не бойся, – приободрил его старик. – Я же не отправляю тебя в путешествие.


– Да я бы не возражал, – отозвался Шамуэй.


Старик вгляделся в его лицо.


– Верю. Ты похож на меня – каким я был сто лет назад. Ни дать ни взять мой названный сын!


Тут молодой гость прикрыл глаза; ресницы поблескивали влагой, а витавшие со всех сторон призраки сулили бессчетное множество завтрашних дней.


– Что скажешь? Как тебе нравится мой «конвектор Тойнби»? – порывисто заговорил старик, отгоняя грезы.


Он отключил подсветку. Репортер открыл глаза.


– «Конвектор Тойнби»? Что это?..


– Ага, еще одна загадка? Так я про себя зову этот аппарат – в честь великого Тойнби, блестящего историка, который сказал: любая общность, любая раса, любая цивилизация, которая не стремится поймать будущее и повлиять на него, обречена превратиться в прах, остаться в прошлом.


– Он прямо так и сказал?


– Примерно. Да. Так вот, можно ли выдумать лучшее название для моей машины? Ау, Тойнби, где ты там? Вот тебе ловушка для будущего!


Старик схватил гостя за локоть и вытянул из кабины.


– Хорошего понемножку. Времени у нас в обрез. Сюда вот-вот пожалуют сильные мира сего. А потом Стайлз, ветеран путешествий во времени, сделает последнее эпохальное заявление! За мной!


Вернувшись на крышу, они посмотрели вниз, где уже собирались знаменитости и полузнаменитости со всего света. На подъездах образовались пробки, небо заслонили вертолеты и бипланы. Дельтапланам не осталось места; они, как стадо цветных птеродактилей, уже давно томились на краю обрыва, сложив крылья и подняв носы к облакам.


– Надо же, – прошептал старик, – все это – в мою честь.


Репортер взглянул на часы:


– Без десяти четыре, начинаем обратный отсчет. Близится великое прибытие. Уж извините, но это я сочинил еще на прошлой неделе, когда писал о вас материал для «Новостей». Прибытие и отправление, которые слились в единый миг, когда вы, шагнув сквозь время, изменили будущее всего мира – от ночной тьмы к свету дня. Но меня преследует один вопрос…


– Говори какой?


Шамуэй уставился в небо:


– Когда вы двигались вперед по ходу времени, неужели никто не замечал вашего прибытия? Как вы думаете, неужели ни один человек, задрав голову, не увидел, как в воздухе завис ваш аппарат – сначала здесь, потом над Чикаго, над Нью-Йорком и Парижем? Ни одна живая душа?


– Как тебе сказать, – ответил создатель «конвектора Тойнби». – Полагаю, меня просто не ждали! Если кто-то и заметил нечто странное, откуда ему было знать, что это за штуковина! К тому же я соблюдал осторожность, нигде подолгу не задерживался. Много ли мне было нужно: снять на пленку перестроенные города, чистые моря и реки, свежий, не знающий смога воздух, неукрепленные рубежи, спокойную жизнь всеобщих любимцев – китов. Я перемещался стремительно, фотографировал быстро и пулей помчался назад, против течения времени. Как ни парадоксально, сегодня все будет иначе. Миллионы и миллионы глаз дружно устремятся вверх. Каждый человек в бескрайней толпе будет переводить взгляд – разве не так? – с желторотого авантюриста, сгорающего в небе, на старого дурака, все еще гордого своей победой.


– Это правда, – сказал Шамуэй. – Так и будет!


Раздался хлопок. Шамуэй оторвался от зрелища людской толчеи на окрестных площадках, от кружения летающих машин, потому что Стайлз откупорил бутылку шампанского.


– Наш приватный тост на приватном празднике.


Взяв бокалы, они ждали заветного мгновения, за которое полагалось выпить.


– Осталось пять минут, продолжаем обратный отсчет. А почему, – спросил молодой репортер, – никто, кроме вас, не совершал путешествий во времени?


– Да потому, что я сам положил этому конец, – ответил старик, перегибаясь через ограждение крыши и глядя на толпы собравшихся. – Осознал, чем это чревато. Нет, я-то вел себя разумно, не забывая о последствиях. Но нетрудно представить, какой начнется кавардак, если все кому не лень повалят в кегельбаны времени и будут сбивать кегли направо и налево, повергать в ужас туземцев, распугивать горожан, вмешиваться в судьбу Наполеона или воскрешать Гитлера и ему подобных? Боже упаси! Правительство, разумеется, согласилось – вернее, потребовало, чтобы «конвектор Тойнби» стоял на вечном приколе. Сегодня ты стал первым и последним человеком, чьи отпечатки пальцев останутся на его рычагах. Десятки тысяч дней аппарат находился под надежной охраной, чтобы его не украли. Что там со временем?


Шамуэй посмотрел на часы, у него перехватило дыхание:


– Осталась одна минута, продолжаем обратный отсчет…


Теперь Шамуэй стал отсчитывать вслух секунды, старик отсчитывал вместе с ним.


Они подняли бокалы с шампанским.


– Девять, восемь, семь…


Внизу наступила мертвая тишина. Небо дышало ожиданием. Телекамеры устремились кверху, готовые начать слежение.


– Шесть, пять…


Они чокнулись.


– Четыре, три, две…


Сделали первый глоток.


– Одна!


Оба со смехом выпили еще. Потом взглянули на небо. Золотистый воздух над береговой линией Ла-Хольи замер. Настал миг великого прибытия.


– Оп! – выкрикнул молодой репортер, словно фокусник на манеже.


– Оп, – мрачно повторил Стайлз.


Никакого эффекта.


Прошло пять секунд.


Небо зияло пустотой.


Прошло десять секунд.


Воздушная стихия не дрогнула.


«Пыл». «Упоение». Как редко мы слышим эти слова. Как редко встречаем кого-то, кто с этим живет или даже творит. И все-таки, если бы меня попросили назвать самую важную составляющую в арсенале писателя, силу, которая придает материалу именно такую, а не другую форму, и уносит его туда, где ему хочется оказаться, я бы ответил так: его драйв, его упоение своим делом.


У вас есть свой список любимых писателей; у меня есть свой. Диккенс, Твен, Вулф, Пикок, Шоу, Мольер, Джонсон, Уичерли, Сэм Джонсон. Поэты: Джерард Мэнли Хопкинс, Дилан Томас, Поуп. Художники: Эль Греко, Тинторетто. Композиторы: Моцарт, Гайдн, Равель, Иоганн Штраус (!). Задумайтесь об этих именах, и вы задумаетесь о великих и мелких, но все равно важных страстях, аппетитах, стремлениях. Задумайтесь о Шекспире и Мелвилле, и вам придет на ум гром, молния, ветер. Все эти люди знали радость творческого труда в формах крупных и малых, на холстах гигантских и тесных. Дети богов, они знали, что такое радость творчества. И неважно, что не всегда получалось легко; неважно, какими болезнями и бедами страдала их скрытая от всех частная жизнь. Важно лишь то, что осталось в творениях их рук и умов, в произведениях, переполненных до краев животной энергией и интеллектуальной мощью. Даже ненависть и отчаяние они умели выразить через любовь.


Посмотрите на удлинения Эль Греко и скажите мне, если сможете, что он не находил удовольствия в своей работе. Неужели вы и вправду станете утверждать, что свое «Сотворение животных» Тинторетто писал не ради упоительного наслаждения в самом широком и всеобъемлющем смысле слова? Лучший джаз говорит: «Буду жить вечно; не верю в смерть». Лучшая из скульптур, голова Нефертити, повторяет вновь и вновь: «Красота была, есть и пребудет навечно». Каждый из названных мной людей схватил капельку ртутной текучести жизни, заморозил ее на века, а затем в восторге творческого упоения обернулся к своему творению, указал на него и воскликнул: «Разве это не хорошо?!» И это было хорошо.


Как давно вы сочинили рассказ, в котором ваша истинная любовь или истинная ненависть, так или иначе, вылилась на бумагу? Когда вы в последний раз отважились высвободить свое нежно любимое пристрастное мнение, чтобы оно било в страницу, как молния? Что у вас в жизни — самое лучшее, а что — самое худшее, и когда вы уже удосужитесь поведать об этом миру, шепотом или во весь голос?


Без этого горения ему лучше заняться чем-то другим — собирать персики, рыть канавы; видит Бог, это будет полезнее для здоровья.


Оцените статью
Афоризмов Нет
0 0 голоса
Рейтинг статьи
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
Теперь напиши комментарий!x