Книга Прощай, оружие! Эрнеста Хемингуэя — цитаты и афоризмы (300 цитат)

Эрнест Хемингуэй прославился как писатель, хотя мать хотела вырастить из него музыканта, но упрямство Эрнеста способствовало осуществлению собственных планов на жизнь. Также Хемингуэй был довольно смел, и когда началась первая мировая война, то хоть он и не смог попасть на фронт, но оказывал помощь какую мог. Книга Прощай, оружие! Эрнеста Хемингуэя — цитаты и афоризмы в данной подборке ниже.

Победитель никогда не складывает оружия.

Победитель никогда не складывает оружия.


Победами война не выигрывается.

Победами война не выигрывается.


Когда-то переживал, но мы столько ссорились, что все чувства куда-то испарились.

Когда-то переживал, но мы столько ссорились, что все чувства куда-то испарились.


Я понимал, как работают их мозги. Если, конечно, у них есть мозги и они работают.

Я понимал, как работают их мозги. Если, конечно, у них есть мозги и они работают.


Поживи, и ты в этом убедишься.

Поживи, и ты в этом убедишься.


Трус умирает тысячу раз, а смельчак лишь однажды

Трус умирает тысячу раз, а смельчак лишь однажды


 

Любая фреска хороша, когда она начинает отслаиваться и осыпаться.

Любая фреска хороша, когда она начинает отслаиваться и осыпаться.


Мудрость стариков – это великое заблуждение. Мы не становимся мудрее. Мы становимся осторожнее.

Мудрость стариков – это великое заблуждение. Мы не становимся мудрее. Мы становимся осторожнее.


Я знал, что не люблю Кэтрин Баркли, и в мыслях такого нет. Это была игра, вроде бриджа, только здесь вместо карт выкладываешь слова.

Я знал, что не люблю Кэтрин Баркли, и в мыслях такого нет. Это была игра, вроде бриджа, только здесь вместо карт выкладываешь слова.


Как в бридже, нужно изображать, что играешь на деньги, и делать ставки. Правда, никто не объяснил, какие здесь ставки. Но мне было все равно.

Как в бридже, нужно изображать, что играешь на деньги, и делать ставки. Правда, никто не объяснил, какие здесь ставки. Но мне было все равно.


Когда кого-то любишь, хочется для него что-то сделать. Чем-то пожертвовать. Хочется ему служить.


Тебя вбрасывают в этот мир и сообщают правила игры, но стоит один раз ошибиться, как тебя убивают. Или даже без всяких причин, как Аймо. Или награждают сифилисом, как Ринальди. Но рано или поздно тебя убивают. В этом можешь быть уверен.


Крестьянин обладает житейской мудростью, потому что он был бит изначально. Дайте ему власть и посмотрите, что останется от его мудрости. Священник молчал, погруженный в свои мысли.


Тебя вбрасывают в этот мир и сообщают правила игры, но стоит один раз ошибиться, как тебя убивают.


Я вышел и вдруг почувствовал себя одиноким и опустошенным. Я очень легкомысленно отнесся к встрече с Кэтрин, выпил лишку и чуть не забыл, куда иду, но, не увидев ее, ощутил одиночество и пустоту.


Мир ломает всех подряд, но многие после этого делаются на изломе только крепче. И тогда тех, кто не сломался, мир убивает.


Он безжалостно убивает самых лучших, самых нежных, самых отважных. Даже если вы не из их числа, вас он тоже убьет, можете не сомневаться, только без особой спешки.


Никто ничего толком не знал, но во всех разговорах чувствовались абсолютная уверенность и стратегические познания.


Мы думаем. Читаем. Мы не крестьяне, мы механики. Но даже крестьяне в войну не верят. Эту войну ненавидят все. – Страной управляет узкий класс, а страна глупа, ничего не понимает и никогда не поймет. Вот почему идет эта война.


Священник был человек хороший, но скучный. Офицеры нехорошие, но скучные. Король хороший, но скучный. Вино плохое, но не скучное.


Крестьянин обладает житейской мудростью, потому что он был бит изначально. Дайте ему власть и посмотрите, что останется от его мудрости.


Видит Бог, я не хотел в нее влюбляться. Я ни в кого не хотел влюбляться. И вот тебе на, влюбился.


Человека, который приносит в этот мир столько отваги, мир убивает, поскольку не может его сломать. Мир ломает всех подряд, но многие после этого делаются на изломе только крепче. И тогда тех, кто не сломался, мир убивает. Он безжалостно убивает самых лучших, самых нежных, самых отважных. Даже если вы не из их числа, вас он тоже убьет, можете не сомневаться, только без особой спешки.


Я попытался дышать, но не мог вдохнуть и почувствовал, что стремительно покидаю собственное тело, отлетая все дальше, и дальше, и дальше, подхваченный ветром. Я быстро покинул его и понял, что я умер, и было бы ошибкой думать, будто смерть мгновенна. Какое-то время я парил, но вместо того чтобы отлететь совсем, вернулся обратно. Я задышал и пришел в себя.


Мудрость стариков – это великое заблуждение. Мы не становимся мудрее. Мы становимся осторожнее. – Может, в этом и есть мудрость.


– Спи, милый, а я буду тебя любить, что бы ни происходило. – Ты правда боишься дождя? – Когда я с тобой – нет. – Почему ты его боишься? – Не знаю. – Скажи мне. – Не заставляй меня.


Ему нужны хорошие девочки. Я вам дам адреса в Неаполе. Юные красотки… а при них мамочки. Ха-ха-ха!


Нет, святой отец. Может, и так, святой отец. Вы знаете об этом больше меня, святой отец. Священник был человек хороший, но скучный. Офицеры нехорошие, но скучные. Король хороший, но скучный. Вино плохое, но не скучное. Оно снимает с зубов эмаль, которая остается на нёбе.


Из конюшни наверх вели каменные ступени.


Что мне для тебя сделать, Кэт? Я могу что-нибудь сделать? Она улыбнулась.– Нет. – И после паузы: – Ты не станешь проделывать с другой девушкой то, что проделывал со мной? Или говорить ей те же слова?– Никогда.– Я хочу, чтобы у тебя были другие девушки. – Зачем они мне?


Однажды в палаточном лагере я подбросил полено в костер, а оно оказалось в муравьях. Когда полено занялось, муравьи сначала бросились к горящей середине, потом развернулись и побежали к концу. Вскоре там их скопилось столько, что они стали падать в огонь. Некоторые сумели выбраться, обгоревшие и сплющенные, не понимая, куда они бегут.


Но большинство продолжало метаться между двумя точками и, сбившись в кучу на прохладном конце, сваливались в огонь. Помнится, я тогда подумал, что это конец света и что мне предоставлен великолепный шанс выступить мессией: вытащить полено из костра и отбросить подальше, чтобы муравьи оказались на земле.


Но вместо этого я плеснул на полено воду из жестяной кружки, чтобы налить туда виски, а уж потом его разбавить. Думаю, эта вода сварила их заживо.


Я ничего не знаю о душе. – Бедняжка. Никто из нас ничего не знает о душе.


Да здравствует американский Гарибальди, сказал…


О счастье можно судить, только когда ты его обрел.


– Приятное, – согласилась Кэтрин. – Только у моего отца от него разыгралась ужасная подагра.


Я рада, что у тебя его нет. А у тебя было что-нибудь такое? – У меня был триппер.– Я не хочу про это слышать. Было больно, милый?– Очень.– Я хочу, чтобы у меня он тоже был. – Не сочиняй.


Мудрость стариков – это великое заблуждение. Мы не становимся мудрее. Мы становимся осторожнее. – Я тоже. Ведь это все, что у меня есть. Не считая вечеринок по поводу дня рождения, – засмеялся он. – Вы, пожалуй, будете мудрее меня. Вы не закатываете вечеринки.


Штаты объявили войну Германии, но не Австрии.


Ты можешь потешаться над священником. – Ничего ты не подозревал.


Лейтенант, – обратился ко мне Пассини. – Раз уж вы даете нам распускать языки, послушайте. Нет ничего хуже войны. Не нам, в санитарной службе, судить о том, насколько это худо. Те, кто начинает понимать, даже не пытаются ее остановить, потому что у них сносит крышу. Кому-то вообще не понять. А кто-то боится своих офицеров.


Вот на таких держится война.


Хуже не будет, – почтительным тоном заметил Пассини. – Нет ничего хуже войны. – Поражение хуже.– Я так не считаю, – по-прежнему с почтением возразил Пассини. – Что такое поражение? Ты едешь домой. – За тобой приходят. Забирают твой дом. Твоих сестер.


В столовой все говорили наперебой, а я налегал на вино, так как не быть нам сегодня братьями, если я слегка не приложусь, и обсуждал с нашим священником архиепископа Айрленда, судя по всему, достойного человека, претерпевшего много несправедливостей, в чем я, как американец, был повинен, хотя ни о чем таком даже не подозревал, однако делал вид, что в курсе.


Ты любишь меня, правда? – Да.– Ты ведь говорил, что меня любишь? – Да, – солгал я. – Я люблю тебя. – На самом деле я ей этого не говорил.


Довольно. Расскажи о самом лучшем. – Мне надо умыться и доложить о прибытии. Кто-нибудь вообще работает?


Мы обменялись рукопожатием, он за шею привлек меня к себе и поцеловал. – Ты грязный, – сказал он. – Тебе надо помыться. Где был, что делал? Ну-ка, выкладывай.


Батальоны на передовой получают достаточно, а второй эшелон голодает. Они уже съели всю австрийскую картошку и каштаны в лесу. Могли бы их кормить и получше. Мы ведь обжоры. Продовольствия всем хватит, я уверен. А недоедание плохо сказывается на солдатах. Вы замечали, как это отражается на мыслительном процессе?


Ах, милый, я хочу тебя, я хочу быть тобой! – Да. Ночью.


Так вы же влюблены. Это религиозное чувство, не забывайте. – Вы так думаете?


От избытка любви у меня кружилась голова.


Я знаю, что ночью все не так, как днем, они совсем разные, и то, что происходит ночью, невозможно объяснить днем, так как там ничего этого нет, а для одиноких людей в период обострения этого чувства ночь может стать настоящим кошмаром.


Мы могли испытывать одиночество вдвоем, но только по отношению к остальному миру.


Я был не готов думать. Я был готов только есть. Да, черт возьми.


Каждый раз, когда я вижу этот стакан, я думаю о том, как ты старался очистить свою совесть с помощью зубной щетки.


Много нас, друзей, во время войны. Я попросил официанта достать нам экипаж, и он ушел со свертком Кэтрин, раскрыв зонт. Мы видели, как он под дождем пересек улицу. Мы стояли и смотрели в окно.


– Вино – класс, – сказал я. – Сразу забываешь все плохое.


– Я простая. Ты первый, кто это понял.


– Биологически мы всегда в ловушке.


У нее были необыкновенные волосы, и, когда мы лежали рядом, я любил наблюдать за тем, как она перебирает их в луче света, пробивающегося с балкона, они переливались даже ночью, как иногда переливается вода перед рассветом. У нее было чудесное лицо и тело и чудесная гладкая кожа. Мы лежали рядом, я касался кончиками пальцев ее щек и лба, трогал под глазами, подбородок и шею и приговаривал: – Как клавиши рояля.


Ночи были чудесные, и нам довольно было просто прикоснуться друг к другу, чтобы почувствовать себя счастливыми. Помимо больших, у нас еще были маленькие любовные хитрости, например передача мыслей на расстоянии. Порой это срабатывало, хотя, возможно, просто потому, что мы думали об одном и том же. О том, что мы женаты, мы говорили с первого дня ее появления в госпитале и вели отсчет со дня нашей свадьбы. Я бы предпочел настоящий брак, но Кэтрин сказала, что в этом случае ее отошлют, и даже если мы начнем официальную процедуру, ее выследят и все поломают.


Нам бы пришлось жениться по итальянским законам, а у них жуткие формальности. На самом деле я хотел, чтобы мы поженились, так как меня беспокоила мысль о ребенке, когда она меня посещала, однако мы оба делали вид, что женаты, и особенно не заморачивались, и, если вдуматься, я даже рад был тому, что мы не женаты.


Как-то ночью, когда мы завели об этом речь, Кэтрин сказала.


– Я думал, это нужно тебе. – Меня нет. Я – это ты. Не надо меня отделять.


– Значит, тебя ничего не тревожит? – Только то, что меня могут с тобой разлучить. Ты моя религия. Ты все, что у меня есть.


Ночи были чудесные, и нам довольно было просто прикоснуться друг к другу, чтобы почувствовать себя счастливыми.


Ирландия мичиганская. Особый шарм ей добавляло то, что она звучала как Айленд . Нет, не в этом дело. За ней стояло нечто более существенное. Да, святой отец. Верно, святой отец. Возможно, святой отец. Нет, святой отец. Может, и так, святой отец.


Вы знаете об этом больше меня, святой отец. Священник был человек хороший, но скучный. Офицеры нехорошие, но скучные. Король хороший, но скучный. Вино плохое, но не скучное. Оно снимает с зубов эмаль, которая остается на нёбе.


Так вы же влюблены. Это религиозное чувство, не забывайте.


Австрийская армия была создана, чтобы проигрывать Наполеону любого калибра.


Я знал, что она умрет, и молился о невозможном. Господи, не дай ей умереть. Не дай ей умереть. Я исполню все, что Ты скажешь, если Ты не дашь ей умереть. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, Господи, не дай ей умереть. Всемилостивый Господи, не дай ей умереть. Пожалуйста, ну пожалуйста, не дай ей умереть. Господи, не дай ей умереть.


Я исполню все, что Ты скажешь, если Ты не дашь ей умереть. Ты забрал ребенка, но не дай умереть ей. Ладно ребенок, но не дай умереть ей. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, Господи, не дай ей умереть.


Вы мудрый. – Мудрость стариков – это великое заблуждение. Мы не становимся мудрее. Мы становимся осторожнее. – Может, в этом и есть мудрость.


Я пытался рассказать про ночи и про разницу между ночью и днем, что ночью лучше, разве что день очень ясный и холодный, но этого не объяснишь, как я не могу объяснить это сейчас. Просто ты это знаешь, если сам пережил.


Иной раз все как-то ничего, по-прежнему тепло и полюбовно, впереди завтрак, потом ленч. А в другой раз ни одного теплого слова, и ты рад, что наконец вырвался на улицу, но впереди такой же день и такая же ночь.


Они были биты изначально. Еще когда их силой оторвали от хозяйства и направили в армию. Крестьянин обладает житейской мудростью, потому что он был бит изначально. Дайте ему власть и посмотрите, что останется от его мудрости. Священник молчал, погруженный в свои мысли.


– Она не заканчивается. У войны нет конца.


Эта бутылочка ее особенно разгневала. Она воздела ее над собой, и я засмеялся. – Это все бывший коньяк? – приступила к допросу мисс Ван Кампен.


– Какой-то трус, – сказала она. – Который все знал о трусах и ничего о смельчаках. Смельчак, может, умирает две тысячи раз. Просто, если у него хватает ума, он об этом не говорит вслух.


Мы не должны. Есть только мы двое – и все остальные. Если между нами что-то произойдет, нам конец, и нас съедят поодиночке. – Не съедят, – сказал я.


Ты такая смелая. Со смельчаками ничего не может случиться.– Разве они не умирают?– Лишь однажды.– Не знаю. Это кто сказал? – Трус умирает тысячу раз, а смельчак лишь однажды?


Я решил о ней забыть. Я заключил сепаратный мир. Я испытывал ужасное одиночество и был рад, когда поезд пришел в Стрезу.


Я подумал о нашем священнике. И о Ринальди. Возможно, он сейчас в Порденоне. Если не отступили еще дальше. Теперь уж я его не увижу. Я никого из них не увижу. Та жизнь закончилась.


Стало ясно, что никому из нас не отвертеться. Ждать ли допроса или бежать сию минуту? Для них я был немцем в итальянской военной форме. Я понимал, как работают их мозги. Если, конечно, у них есть мозги и они работают. Вторую армию под Тальяменто формируют заново.


А они молодые и спасают страну. Они расстреливают офицеров, от майора и выше, потерявших связь со своими частями. А еще они расправляются с немецкими агитаторами в итальянской форме и в стальных касках. Из всех задержанных только двое были в таких касках. Как и отдельные карабинеры, большинство же было в широкополых шляпах, которые в армии окрестили «аэропланами».


Мы стояли под дождем, пока нас по одному допрашивали и расстреливали. На эту минуту живым не ушел никто.


Человека, который приносит в этот мир столько отваги, мир убивает, поскольку не может его сломать. Мир ломает всех подряд, но многие после этого делаются на изломе только крепче. И тогда тех, кто не сломался, мир убивает.


Он безжалостно убивает самых лучших, самых нежных, самых отважных. Даже если вы не из их числа.


Они были биты изначально. Еще когда их силой оторвали от хозяйства и направили в армию. Крестьянин обладает житейской мудростью, потому что он был бит изначально. Дайте ему власть и посмотрите, что останется от его мудрости.


– Нет. Мы ничего не получаем. Мы рождаемся с тем, что у нас есть, и ничему не учимся. И ничего нового не получаем. Нам все уже дано на старте. Радуйся тому, что ты не латинянин.


У меня не было ощущения, что я вернулся домой.


Когда кого-то любишь, хочется для него что-то сделать. Чем-то пожертвовать. Хочется ему служить.


– Ты не волнуйся, милый, – сказала она. – Я нисколечко не боюсь. Это всего-навсего грязный трюк.


В голове у меня не было никаких мыслей, и я просто читал оборотную сторону газеты сидевшего напротив меня мужчины. Речь шла о прорыве на британском фронте.


Война казалась такой же далекой, как футбольный матч в чужом колледже. Из газет я знал, что в горах до сих пор идут бои, поскольку нет снега.


Возможно, я пережил свои религиозные чувства. – А я их испытываю только ночью. – Так вы же влюблены. Это религиозное чувство, не забывайте. – Вы так думаете? – Конечно.


Война была далеко. Может, и не было никакой войны. Здесь ее точно не было. Я понял, что для меня она закончилась. Но у меня не было ощущения, что она на самом деле закончилась. Скорее я походил на мальчишку, прогулявшего школу и пытающегося себе представить, что там сейчас происходит.


Ты все видишь пустым взглядом, лежа ничком, недавний свидетель того, как одна армия отступала, а другая наступала.


Ты потерял свои «санитарки» и своих людей, как администратор универсального магазина теряет весь товар во время пожара. Правда, в моем случае нет страховки. Теперь ты вышел из игры. У тебя больше нет обязательств.


Только их, вместе с названиями мест, и можно было произносить, так как они еще имели какой-то смысл. Абстрактные же слова, такие, как «слава», «честь», «мужество» или «священный долг», звучали непристойно рядом с названиями конкретных деревень, номерами дорог, названиями рек, номерами полков и датами.


– У тебя все будет хорошо. Несмотря на угрызения совести, все у тебя будет хорошо.


Если это будет столетняя война, он успеет повоевать за тех и за других.


На нашем фронте дела хуже некуда, а в Милане скачки. Вот во Франции их отменили.


Я слышал, ты получишь серебряную медаль, – обратился ко мне Этторе. – Что будет написано в представлении? – Не знаю. Я совсем не уверен, что ее получу. – Получишь. И сразу вырастешь в глазах у девочек в «Кове». Они подумают, что ты положил две сотни австрийцев или в одиночку захватил целую траншею.


Я знаю, что говорю. Думаешь, мне легко достались мои боевые награды? – А сколько их у тебя, Этторе? – спросил вице-консул. – Все, какие есть, – ответил за него Симмонс. – Ради этого парня была затеяна война.


Может, войны отныне вообще не выигрываются. Может, они теперь продолжаются бесконечно. Очередная Столетняя война.


Австрийцы сущие негодяи. Много ли я их убил? На самом деле никого, но, чтобы сделать ему приятное, я сказал, что много.


Доктор оказался тихим, худощавым, небольшого роста мужчиной, которого война, похоже, уже достала.


Это не так важно. Главное, в моих краях все понимают, что человек может любить Бога. Из этого не делают похабный анекдот. – Я понимаю. Он с улыбкой на меня посмотрел. – Вы понимаете, но вы не любите Бога. – Нет. – Совсем не любите? – спросил он. – Иногда по ночам я Его боюсь. – Попробуйте Его полюбить. – Любовь – это не про меня. – Почему же, про вас, – сказал он. – Если послушать рассказы о ваших ночных похождениях.


Но это не любовь. Это всего лишь страсть и похоть. Когда кого-то любишь, хочется для него что-то сделать. Чем-то пожертвовать. Хочется ему служить.


В душе мы все одинаковы. Братья по оружию.


Страной управляет узкий класс, а страна глупа, ничего не понимает и никогда не поймет. Вот почему идет эта война. – К тому же они делают на этом деньги. – Далеко не все, – сказал Пассини. – Они слишком глупы.


Делают это просто так. По глупости.


Но даже крестьяне в войну не верят. Эту войну ненавидят все.


Победами война не выигрывается.


– Лейтенант, – обратился ко мне Пассини. – Раз уж вы даете нам распускать языки, послушайте. Нет ничего хуже войны. Не нам, в санитарной службе, судить о том, насколько это худо. Те, кто начинает понимать, даже не пытаются ее остановить, потому что у них сносит крышу. Кому-то вообще не понять. А кто-то боится своих офицеров.


Вот на таких держится война. – Я знаю, что это худо, но мы должны ее закончить. – Она не заканчивается. У войны нет конца. – Как же, есть.


– Я считаю, что с войной надо покончить, – продолжил я. – Но она не закончится, если одна сторона перестанет сражаться. Если мы перестанем сражаться, будет только хуже. – Хуже не будет, – почтительным тоном заметил Пассини. – Нет ничего хуже войны. – Поражение хуже. – Я так не считаю, – по-прежнему с почтением возразил Пассини. – Что такое поражение? Ты едешь домой. – За тобой приходят. Забирают твой дом. Твоих сестер. – Я в это не верю, – сказал Пассини. – С другими этот номер не пройдет.


Пускай каждый защищает свой дом. Не выпускает сестер на улицу. – Тебя повесят. Или снова сделают солдатом. Только уже не санитарной службы, а пехоты. – Всех не перевешают. – Внешний враг еще не делает из тебя солдата, – сказал Маньера. – При первой же стычке все побегут с поля боя.


– Если бы не страх за семью, никто бы не пошел в атаку.


Водители молчали, пока я не ушел. Все они были механиками и ненавидели войну.


– Святой Антоний? – поинтересовался водитель. – Да. – У меня тоже. – Правой рукой, ранее лежавшей на руле, он расстегнул пуговицу на кителе и вытащил из-под рубашки такого же. – Видите? Я спрятал святого Антония в медальон, собрал в горсти тонкую золотую цепочку и все вместе положил в нагрудный карман. – Не наденете? – Нет. – Лучше надеть. Для того он и нужен. – Ладно. – Я расстегнул застежку на золотой цепочке, повесил ее на шею и снова застегнул.


Святой повис на виду. Я расстегнул китель и воротник рубашки и убрал его внутрь. Я чувствовал на груди холодок медальона, но потом забыл про него. После моего ранения святой Антоний исчез. Вероятно, его кто-то снял на одном из перевязочных пунктов.


– Это святой Антоний, – сказала она. – Приходи завтра вечером. – Ты католичка? – Нет, но, говорят, святой Антоний охраняет.


Благословите меня, святой отец, ибо вы согрешили.


– Священника посадили в кутузку, – говорил Рокка, – после того как при нем нашли трехпроцентные облигации. Все происходило, естественно, во Франции. Здесь бы его не арестовали. Он отрицал свою причастность к пятипроцентным облигациям. Это было в Безье, на юге. Я как раз был там и, прочитав об этом в газете, отправился в тюрьму и попросил свидания со священником.


Было совершенно очевидно, что он эти облигации украл. – Ни единому слову не верю, – заявил Ринальди. – Дело твое, – сказал Рокка. – Я это рассказываю святому отцу. История очень поучительная. Он как представитель церкви ее оценит.


Но я знал, что меня не убьют. Во всяком случае, на этой войне. Дело было не во мне. Война казалась мне не более опасной, чем в кино. Но я молил Бога, чтобы она закончилась.


– Как вам эта чертова война? – Хреновая штука. – Вот-вот. Хреновая штука, черт бы ее побрал.


Палата была длинная, с окнами по правую руку и дверью в дальнем конце, которая вела в перевязочную. Один ряд коек, включая мою, находился напротив окон, вдоль стены, а второй был под окнами. Лежа на левом боку, я видел дверь в перевязочную.


Там была еще одна дверь, откуда иногда появлялись люди. Если кто-то начинал отходить, койку закрывали ширмой, чтобы больные не видели агонии, только из-под ширмы выглядывали ботинки и обмотки врачей и санитаров, да еще под конец оттуда доносился шепоток.


Из-за ширмы появлялся священник, а затем туда входили санитары и выходили с покойником, накрытым одеялом, и несли его по проходу между коек, а кто-то складывал ширму и уносил.


Давай серьезно. Наверняка ты совершил какой-то подвиг, до или после. Хорошо подумай. – Ничего такого я не совершал. – Может, вытащил на себе кого-нибудь? Гордини утверждает, что ты вынес на себе несколько человек, а вот майор медицинской службы на первом посту говорит, что это невозможно. А он подписывает представление к награде. – Никого я не вытаскивал.


Я не мог пошевелиться.


Серьезные ранения. Если ты сумеешь доказать, что совершил подвиг, то получишь серебро. А иначе бронза. Расскажи мне в деталях, как все произошло. Ты совершил подвиг? – Нет, – сказал я. – Когда рвануло, я ел сыр.


Они подняли меня на носилках и понесли в перевязочную. Там на всех столах оперировали. Коротышка майор бросил на нас свирепый взгляд. Но, узнав меня, помахал хирургическими щипцами.


Я могу спокойно подождать, – возразил я. – Здесь есть тяжелораненые. Я еще ничего. – Ладно, ладно. Не изображайте из себя героя, – обратился он ко мне, а затем к ним на итальянском: – Поосторожнее, когда будете поднимать за ноги. У него очень болезненное ранение


В мое перевернутое сознание пробились вопли. Кажется, кто-то стенал. Я попробовал пошевелиться и не смог. По обе стороны реки стреляли пулеметы и винтовки. С громким шипом в небо взмывали осветительные снаряды и сигнальные ракеты, прочерчивая белые следы, рвались бомбы, это длилось какой-то миг, а затем рядом с собой я услышал: «Mamma mia! Oh, mamma mia!»


Я подтянулся, поерзал, наконец, сумел освободить ноги и уж затем потрогал стонущего. Это был Пассини, и когда я к нему прикоснулся, он взвыл. В темноте, прорезаемой сполохами, я увидел, что обе ноги у него раздроблены выше колен. Одну оторвало вовсе, а другая висит на сухожилиях, и обрубок вместе с куском брючины дергается как бы отдельно от тела.


Победами война не выигрывается. Ну, возьмем мы Сан-Габриеле? Ну, возьмем Карсо и Монфальконе и Триест? А дальше что? Вы сегодня видели горы там, вдали? По-вашему, их мы тоже захватим? Только если австрийцы сложат оружие. Почему бы это не сделать нам? Пока австрийцы дотопают до Италии, они выдохнутся и повернут обратно. У них своя родина. Но нет, вместо этого мы воюем.


Она не заканчивается. У войны нет конца. – Как же, есть.


– Лейтенант, – обратился ко мне Пассини. – Раз уж вы даете нам распускать языки, послушайте. Нет ничего хуже войны. Не нам, в санитарной службе, судить о том, насколько это худо. Те, кто начинает понимать, даже не пытаются ее остановить, потому что у них сносит крышу. Кому-то вообще не понять. А кто-то боится своих офицеров.


Вот на таких держится война.


Я считаю, что с войной надо покончить, – продолжил я. – Но она не закончится, если одна сторона перестанет сражаться. Если мы перестанем сражаться.


Карабинеры расстреляли моего земляка, – сказал Пассини. – Здоровяк, красавец, умница, настоящий гренадер. Вечно торчал в Риме. С девочками. С карабинерами. – Он рассмеялся. – Теперь перед его домом стоит часовой со штыком, и никому не позволено видеть его родителей и сестер, а его отец лишился гражданских прав и даже не может голосовать.


Закон их больше не защищает.


Я чувствовал на груди холодок медальона, но потом забыл про него. После моего ранения святой Антоний исчез. Вероятно, его кто-то снял на одном из перевязочных пунктов.


Лучше надеть. Для того он и нужен. – Ладно. – Я расстегнул застежку на золотой цепочке, повесил ее на шею и снова застегнул. Святой повис на виду.


Оглянувшись, я увидел, что она стоит на ступеньках. Она мне помахала, а я послал ей воздушный поцелуй. Она снова помахала, а потом я вышел за ворота, сел в машину, и мы отъехали. Святой Антоний лежал в серебряном медальоне, который я открыл.


Потом майор рассказал байку про одиннадцать чехословаков и венгерского капрала. Выпив еще вина, я рассказал байку про жокея, который нашел однопенсовую монету. Майор вспомнил анекдот про герцогиню, страдавшую бессонницей.


На этом месте священник ушел, а я рассказал анекдот про коммивояжера, приехавшего в Марсель в пять утра, когда дул мистраль.


Возможно, я сойду за ее убитого мальчика.


Война казалась мне не более опасной, чем в кино. Но я молил Бога, чтобы она закончилась. Может, этим летом. Может, австрийцы сломаются.


Они ломались во всех войнах. А эта что, какая-то не такая?


Я попал во 2-ю. В 3-й армии было несколько английских батарей. В Милане я познакомился с двумя артиллеристами оттуда, хорошими ребятами. Мы провели вместе отличный вечер. Физически крепкие, при этом робкие и застенчивые, а еще необыкновенно отзывчивые. Жаль, что я не попал к англичанам. Все было бы гораздо проще. Зато я мог бы запросто погибнуть.


Не то что в санитарной службе. Впрочем, и в санитарной. Англичан, водителей «санитарок», периодически убивали.


Такой же странной и загадочной была наша зона боевых действий, хотя, думается, они велись неплохо и жестко в сравнении с другими войнами против австрийцев. Австрийская армия была создана, чтобы проигрывать Наполеону любого калибра. Можно было только мечтать о своем Наполеоне.


А потом мы увидели санитарную повозку, стоящую на обочине. Двое мужчин поднимали с земли солдата с грыжей. Все-таки они за ним вернулись. Завидев меня, он помотал головой. Он был без каски, лоб в крови, нос ободран, рана и волосы покрыты пылью.


Вон какая шишка, лейтенант! – закричал он. – И ничего не сделаешь.


Как вам эта чертова война? – Хреновая штука. – Вот-вот. Хреновая…


А в чем проблема? – В войне, чтоб ее… – Что у вас с ногой? – С ногой ничего. У меня грыжа. – Почему вы не воспользовались транспортом? – спросил я. – Почему не обратились в госпиталь?


День был жаркий, небо пронзительно голубое, дорога белая и пыльная. Я сидел на высоком сиденье «фиата» и ни о чем не думал. Просто глядел на проходивший мимо полк. Все обливались по́том. Некоторые солдаты были в стальных касках, но у большинства они висели поверх скаток. Солдатские каски такие большие, что у многих не видно ушей.


Дурачка из себя изображаешь? – И не пытаюсь. – Ты славный парень, – сказала она. – И играешь настолько хорошо, насколько это возможно. Но игра некрасивая. – Ты всегда читаешь чужие мысли? – Не всегда. Но твои – да. Зачем притворяться, что ты меня любишь? На сегодня хватит. Может, еще о чем-то хочешь поговорить? – Но я правда тебя люблю. – Давай не будем лгать без необходимости.


Пожалуйста. Мне показали маленький спектакль, и я его досмотрела. Как видишь, не разозлилась, не вышла из себя.


Мне было все равно, во что я влезаю. Все лучше, чем ходить каждый вечер в бордель, где девочки в перерывах между уходами наверх с другими офицерами забираются к тебе на колени и разворачивают головной убор задом наперед в знак особого расположения.


Я знал, что не люблю Кэтрин Баркли, и в мыслях такого нет.


Ты ведь говорил, что меня любишь? – Да, – солгал я. – Я люблю тебя. – На самом деле я ей этого не говорил. – Я для тебя Кэтрин? – Кэтрин.


Я сел на стул, держа пилотку в руках. Вообще-то мы даже в Гориции должны были носить стальную каску, но она была слишком неудобной и выглядела чертовски театрально в городе, из которого не эвакуировалось гражданское население. Каску я надевал, когда объезжал посты, и еще брал с собой английский противогаз. Мы как раз начали их получать.


Это были настоящие респираторы. Нас также обязали носить пистолет, даже врачей и офицеров санитарных частей. Я ощущал его прижатым к спинке стула. Если ты не носил его на видном месте, тебе грозил арест. Ринальди набил кобуру туалетной бумагой.


Я носил оружие и чувствовал себя настоящим солдатом, пока не поупражнялся в стрельбе.


Я так прижал ее к себе, что чувствовал биение ее сердца, и тут она разжала губы, прижалась затылком к моей руке и заплакала у меня на плече.


Да, – сказал я. – И мы убежали от войны. Она засмеялась. Я первый раз услышал, как она смеется. Ее лицо было прямо передо мной. – Вы милый, – сказала она. – Вот уж нет. – Да. Вы прелесть. Я вас поцелую, если не возражаете.


Забудем про войну. – Легко сказать. Как ее забудешь? – Все равно, давайте забудем. – Договорились. Мы смотрели друг на друга в темноте. Она была такая красивая, и я взял ее за руку. Она не возражала, и тогда другой рукой я приобнял ее за талию. – Не надо, – сказала она. Я не убрал руку. – Почему? – Не надо, и все. – Надо, – сказал я. – Пожалуйста. Я наклонился в темноте, чтобы ее поцеловать, и тут меня словно обожгло.


Меня тормознули два карабинера. Впереди разорвался снаряд, и, пока все ждали, на дорогу упали еще три. Снаряды семьдесят седьмого калибра со свистом пролетали над головой, после яркой вспышки содрогалась земля, и дорогу заволакивал серый дым. Наконец карабинеры дали отмашку, что можно ехать. Объезжая воронки, я вдыхал запахи взрывчатки, обожженной глины и камня и разбросанной кремниевой гальки.


Я вернулся в Горицию на нашу виллу, а впереди, как я уже говорил, был визит к отдежурившей мисс Баркли.


Идет война, знаете ли. Я сказал, что в курсе.


Давно вы стали сестрой милосердия? – С конца пятнадцатого. Одновременно с ним. Помню, у меня была дурацкая идея, что он попадет ко мне в госпиталь. С сабельным ранением и забинтованной головой. Или с простреленным плечом. Что-то живописное. – У нас живописный фронт, – заметил я. – Да, – согласилась она. – А вот Франция – это ни у кого не укладывается в голове.


Если бы укладывалось, так не могло бы продолжаться. Какое там сабельное ранение. Его разорвало на мелкие кусочки. Я помалкивал. – По-вашему, это будет продолжаться бесконечно? – Нет.


Мы оба поглядели на Ринальди, беседовавшего с другой сестрой. – Как ее зовут? – Фергюсон. Хелен Фергюсон. Ваш друг врач, не так ли? – Да. Он очень хороший врач. – Прекрасно. Хороший врач в прифронтовой полосе – большая редкость. Мы ведь находимся в прифронтовой полосе? – Да уж. – Тоже мне фронт, – сказала она. – А вот места красивые.


Мы уселись на скамейку, и я остановил на ней взгляд. – У вас красивые волосы, – сказал я. – Они вам нравятся? – Очень. – Я хотела их обрезать, когда он умер. – Да ну? – Хотелось что-то для него сделать. Видите ли, другое меня не волновало, и при желании он мог это заполучить. Он мог заполучить все, что только пожелал бы, если бы я знала. Я бы вышла за него замуж, да все что угодно. Сейчас-то я все понимаю. Но тогда он захотел пойти на войну, а я ничего не понимала.


Я молчал. – Я ничегошеньки не понимала. Думала, для него будет только хуже.


Вы там были? – Нет. – Я об этом наслышана, – сказала она. – Здесь такой войной не пахнет. Эту палку мне прислали. Его мать переслала. А ей вернули вместе с его вещами. – И давно вы были обручены? – Восемь лет. Мы вместе выросли. – А почему не вышли за него раньше? – Сама не знаю, – ответила она. – По глупости. Хотя бы это могла ему дать. Но я считала, что ему это не нужно. – Ясно. – Вы кого-нибудь любили? – Нет.


Как это мило. – Мы и дальше будем разговаривать в таком духе? – Нет, – сказал я. – Ну, слава Богу. – Что это за палка? – поинтересовался я у мисс Баркли. Высокая загорелая блондинка с серыми глазами, в форменной одежде медсестры. Настоящая красавица. Она держала в руке обтянутую кожей тонкую ротанговую палку, вроде стека для верховой езды. – Она принадлежала мальчику, которого убили в прошлом году. – Мне очень жаль. – Чудный мальчик. Мы должны были пожениться, а его убили на Сомме. – Та еще бойня.


Не знаю, – ответил я. – Не все имеет разумные объяснения. – Вот как? А меня в детстве учили, что все.


Ринальди, лежавшего на кровати с закрытыми глазами. Он был хорош собой, мой сверстник, родом из Амальфи. Он любил свою профессию хирурга, и мы были хорошими друзьями


У нас тут сплошной лазарет: обморожения, желтуха, триппер, членовредительство, пневмония и шанкры, твердые и мягкие. Иногда на кого-нибудь падает кусок скалы. Но бывают ранения и посерьезнее. На следующей неделе военные действия возобновляются. Наверное. Так говорят. Как считаешь, мне следует жениться на мисс Баркли – само собой, после войны? – Непременно, – ответил я, набирая полный таз воды.


Летом, когда мы вошли в город, она стояла зеленая, а сейчас лишь пни, да обрубки стволов.


Вот как должно быть.


Возможно, она бы не отказалась. Возможно, я сойду за ее убитого мальчика, мы войдем через парадный вход, и швейцар в знак приветствия снимет фуражку, я остановлюсь у стойки портье и попрошу ключи, а она будет ждать у лифта, потом мы в него войдем, и он медленно поползет вверх, клацая на каждом этаже, пока не доберется до нашего, и тогда мальчик-лифтер откроет железную дверь и будет стоять снаружи, пока не выйдет она, а затем я, и мы пойдем по коридору, и я вставлю ключ в замок и открою дверь, и мы войдем, я сниму телефонную трубку и попрошу прислать в номер бутылку «Капри бьянка» в серебряном ведерке со льдом, и мы услышим, как в коридоре позвякивает лед, а потом посыльный постучит в номер, и я попрошу его оставить ведерко за дверью.


А все потому, что из-за жары мы в чем мать родила, окно нараспашку, над крышами домов носятся ласточки, а если в ночи подойти к окну.


Мудрость стариков – это великое заблуждение. Мы не становимся мудрее. Мы становимся осторожнее.


Еда – это не путь к победе, зато может оказаться дорогой к поражению.


Не съедят, – сказал я. – Ты такая смелая. Со смельчаками ничего не может случиться. – Разве они не умирают? – Лишь однажды. – Не знаю. Это кто сказал? – Трус умирает тысячу раз, а смельчак лишь однажды? – Да.


Есть лишь одно отличие между порядочной девушкой и женщиной, которую ты берешь. Девушке больно.


Если послушать рассказы о ваших ночных похождениях. Но это не любовь. Это всего лишь страсть и похоть. Когда кого-то любишь, хочется для него что-то сделать. Чем-то пожертвовать. Хочется ему служить.


Войну выиграет та страна, которая последней признается, что она спеклась.


Победами война не выигрывается.


В шахматы поиграем? – Я лучше поиграю с тобой.


Так вы же влюблены. Это религиозное чувство, не забывайте.


Если вы когда-нибудь станете набожным, а я к тому времени умру, помолитесь обо мне. Об этом я уже попросил нескольких своих друзей. Я ожидал, что сделаюсь более набожным, но этого не случилось.


Никто из нас ничего не знает о душе.


Человека, который приносит в этот мир столько отваги, мир убивает, поскольку не может его сломать.


Но нам друг с другом никогда не было одиноко или страшно.


– Никогда не обсуждаю святых после захода солнца.


Медленное самоубийство, – сказал Ринальди. – Желудку кранты, дрожь в руках. То, что нужно хирургу. – Рекомендуешь? – От всей души. Другого не употребляю. Выпей, малыш, и жди, когда тебя затошнит.


Он вернулся с коньяком и налил себе и мне по полстакана. – Перебор, – сказал я, поднеся стакан к настольной лампе. – На пустой желудок – в самый раз. Отличная штука. Сжигает желудок дотла. Что может быть для тебя хуже? – Убедил.


– О, да. Всю жизнь я сталкиваюсь со святыми понятиями. Правда, не в твоем случае. Но, видимо, к тебе это тоже относится.


Я подставил ему пустой стакан. Тем временем стемнело. Я встал с наполненным стаканом и открыл окно. Дождь прошел. Похолодало, на деревья опустился туман. – Не выливай коньяк в окно, – сказал Ринальди. – Если не можешь больше пить, отдай мне.


– Нет. Нигде я не был. Все время здесь оперировал. Это, малыш, твой стакан для полоскания зубов. Я его хранил как напоминание о тебе. – Как напоминание о том, чтобы почистить зубы. – Нет. Для этого у меня есть свой стакан. Я его хранил как напоминание о том, как ты старался по утрам отчистить со своих зубов виллу «Росса», как ты чертыхался и глотал аспирин и честил проституток.


Каждый раз, когда я вижу этот стакан, я думаю о том, как ты старался очистить свою совесть с помощью зубной щетки. – Он подошел к кровати. – Поцелуй меня разок и скажи, что не стал серьезным.


Кэтрин надела мою гимнастерку. Мы страшно проголодались, еда была вкусная, и мы выпили бутылку капри и бутылку сент-эстефа. Пил в основном я, но Кэтрин тоже пригубила, и настроение у нее стало превосходным. На ужин нам принесли вальдшнепа с картофельным суфле, пюре из каштанов, салат и сабайон на десерт. – Хорошая комната, – сказала Кэтрин. – Очень милая.


Жаль, что мы здесь раньше не останавливались. – Чудна́я комната, но милая. – Красивая штука разврат, – сказала Кэтрин. – У тех, кто знает в нем толк, неплохой вкус. Шикарный красный плюш. То, что надо. А какие зеркала! – Ты чудесная. – Вот только непонятно, как просыпаться в такой комнате. Но хороша. Я налил еще стакан сент-эстефа. – Надо бы нам согрешить по-настоящему, – сказала Кэтрин. – А то у нас все так просто и невинно.


Даже не верится, что мы делаем что-то нехорошее. – Ты классная. – Я голодная. Я жутко голодная.


Красивая штука разврат, – сказала Кэтрин. – У тех, кто знает в нем толк, неплохой вкус. Шикарный красный плюш. То, что надо. А какие зеркала!


Три года я с детской наивностью ждала, что война закончится к Рождеству. Но сейчас, хочется верить, конец наступит, когда наш сын будет лейтенантом. – Бери выше, генералом. – Если это будет столетняя война, он успеет повоевать за тех и за других.


Где мы будем жить после войны? – Скорее всего в доме.


Ничего себе порция, – заметила она. – Я знаю, что коньяк – напиток героев, но ты тоже не перебарщивай.


Который все знал о трусах и ничего о смельчаках. Смельчак, может, умирает две тысячи раз. Просто, если у него хватает ума, он об этом не говорит вслух.


Трус умирает тысячу раз, а смельчак лишь однажды? – Да. Кто это сказал? – Не знаю. – Какой-то трус, – сказала она.


А сколько было тех, с кем ты, как сказать… проводил время? – Нисколько. – Ты меня обманываешь. – Да. – Это ничего. Обманывай дальше. Это то, чего я от тебя жду. Они были милашки?


Поцелуемся на прощание. – Ты слюнявый. – Нет. Просто я более любящий.


Я пришлю ее. Твою прекрасную холодную богиню. Английскую богиню. Господи, что может мужчина делать с такой женщиной? Только молиться на нее. Для чего еще годится англичанка?


Хорошо бы куда-нибудь пойти, – предложил я, испытывая затруднение сродни тому, когда надо стоя долго.


Я чувствую усталость, хотя для этого нет оснований


Я лежал неподвижно, а боль делала свое дело.


Я старался ни о чем не думать и сохранять хладнокровие.


Мы и так живем в стране, где ничего не имеет значения.


Я никогда не уеду. Я ничто, когда тебя нет рядом. У меня больше нет своей жизни.


Милый, когда ты не со мной, я просто не живу.


Моя жизнь всегда была чем-то заполнена, – сказал я. – А теперь, если тебя нет рядом, у меня больше ничего нет.


Я был бы не прочь снять с себя военную форму, при том что не придавал особого значения внешним признакам. Звездочки я спорол, просто так было удобнее. Это не было вопросом чести. Не то что я был против. Просто мы расстались, и я им пожелал удачи.


Люди приличные и отважные, выдержанные и благоразумные их вполне заслуживают. Но это уже не мое шоу, и я мечтал только о том, чтобы этот чертов поезд довез меня до Местре, где я поем и перестану думать. Пора уже перестать.


Ты безгрешен в своих помыслах, – сказал я. – А что, нет? Недаром же меня называют Ринальдо Чистиссимо. – Ринальдо Дразниссимо. – Пойдем, малыш, поедим, пока мои помыслы безгрешны.


Я не хочу быть твоим другом, малыш. Я давно твой друг. – Тогда заткнись.


Прошу тебя, заткнись. Если хочешь быть моим.


Нам всегда хорошо, когда мы вместе. – Мы всегда будем вместе.


Они как мы, – сказал я. – Таких, как мы, нет, – откликнулась Кэтрин не слишком радостно.


Все не так сложно, когда тебе нечего терять.


Просто подумала, какие маленькие на самом деле препятствия, которые когда-то казались большими.


Его пессимистический взгляд на мир и веселый характер составляли резкий контраст.


Зачем нам сейчас жениться? Мы и так женаты. Куда уж больше. – Я думал, это нужно тебе. – Меня нет. Я – это ты. Не надо меня отделять. – Мне казалось, все девушки мечтают выйти замуж. – Мечтают. Но, милый, я уже замужем. За тобой.


Вы полюбите. Знаю, что полюбите. И будете счастливы. – Я и так счастлив. И всегда был счастливым. – Это другое. О счастье можно судить, только когда ты его обрел.


Но это не любовь. Это всего лишь страсть и похоть. Когда кого-то любишь, хочется для него что-то сделать. Чем-то пожертвовать. Хочется ему служить.


Не представляю, как можно столько лежать. Я бы умом тронулся. – Ты и так тронулся.


Что вас побудило? – Не знаю, – ответил я. – Не все имеет разумные объяснения. – Вот как? А меня в детстве учили, что все. – Как это мило.


Бедняжка. Никто из нас ничего не знает о душе.


Этот святой Павел, – продолжал Ринальди. – Он был пропойца и ходок, а когда запал прошел, объявил, что это грех. Вышел в тираж и установил правила для нас, которые еще о-го-го. Разве не так, Федерико?


Но после того как я их выставил и выключил свет, лучше не стало. Это было, как прощание со статуей. Через какое-то время я покинул больницу и под дождем побрел в отель.


Вот какую цену приходится платить за то, что спишь с мужчиной. Такая вот отложенная ловушка. Вот какая ожидает расплата за любовь.


Хорошее виски – это вещь. Одна из немногих радостей.


Знаешь, солдаты в госпитале как-то не спешили обзаводиться детьми.


Человек скучает по соотечественникам и особенно соотечественницам. Знаю по собственному опыту.


Часто мужчина желает побыть один, и женщина желает побыть одна, и если они друг друга любят, то это может стать причиной ревности.


Говорят, не такая уж это страшная болезнь, если за нее вовремя взяться. Но он, конечно, озабочен. Я бы тоже был озабочен.


Если бы не война, мы бы, очень может быть, сейчас все валялись бы в постели.


Еда – это не путь к победе, зато может оказаться дорогой к поражению.


Когда воюешь на своей территории, тебе не до научного подхода.


Нет ничего более значительного. Кроме победы. Что может оказаться еще хуже.


Мы рождаемся с тем, что у нас есть, и ничему не учимся. И ничего нового не получаем. Нам все уже дано на старте.


Мне нравятся еще две вещи, но одна плохо отражается на моей работе, а второй хватает на полчаса, если не на пятнадцать минут.


Любящие люди делают вид, что не понимают друг друга, и ссорятся, и вдруг выясняется, что они перестали быть одним целым.


Дети рождаются постоянно. Это такое дело. Так устроена природа.


Все не так сложно, когда тебе нечего терять.


Немцы одерживают победы. Вот это солдаты. Старый гунн – вот солдат.


Генерал должен знать черт знает сколько всего.


Когда кто-то заговаривает о смерти, мы трогаем наши звездочки.


Ты не должен возражать, если кто-то другой любил меня.


Ты не должен ревновать к тому, кого уже нет на свете, когда у тебя есть все.


Мне казалось, все девушки мечтают выйти замуж.


Люди под наркозом становятся жутко болтливыми.


Безнадежных ситуаций не бывает.


А есть люди, не заточенные на войну.


Есть люди, заточенные на войну.


Весь горишь, дымишься – а внутри пусто. Ты только изображаешь из себя американца.


Сплошное безобразие. Это не девочки, а старые боевые товарищи.


Перевязка – удовольствие ниже среднего, а перестелить постельное белье можно и под больным, о чем я узнал позже.


Страной управляет узкий класс, а страна глупа, ничего не понимает и никогда не поймет. Вот почему идет эта война.


Попасть в плен – тебе это ни о чем не говорит, и поэтому ты в этом не находишь ничего плохого.


Внешний враг еще не делает из тебя солдата


Если бы никто не пошел в атаку, война бы закончилась


Здоровяки, грудь навыкате, а все равно дурачье.


Кто здоровяки, так это гренадеры.


А как насчет того, чтобы пожрать, лейтенант? Когда все начнется, будет не до того.


Для выдающегося генерала он был, пожалуй, слишком хорош собой, но в нем чувствовалось мужское начало.


Итальянцы не подпускают женщин к линии фронта, поэтому у нас особый режим. Мы не выходим.


Стыдоба – салютовать иностранцам, изображая из себя местного.


Высокая загорелая блондинка с серыми глазами, в форменной одежде медсестры.


Не все имеет разумные объяснения.


Вчера ты был чем-то сильно озабочен, но вот проснулся поутру, и все это осталось там.


У нас тут сплошной лазарет: обморожения, желтуха, триппер, членовредительство, пневмония и шанкры, твердые и мягкие.


Молодой священник, красневший, как девица, был в такой же, как у всех, военной форме, только над левым нагрудным карманом серого френча болтался темно-красный бархатный крестик.


Мы видели, как шагают по дороге солдаты, поднимая пыль, и как падают листья под порывом ветра, но вот солдаты уходили, и оставалась пустая, выбеленная дорога, если не считать опавшей листвы.


Тот самый случай, когда у тебя появляется ложное чувство, что ты кем-то руководишь.


Меня всегда смущали такие слова, как «священный» и «славный», или выражение «принести свои плоды». Нам доводилось слышать их краем уха, под проливным дождем, когда долетают лишь отдельные слова, и мы их читали на прокламациях, налепленных расклейщиком поверх других прокламаций, читали не раз и не два, но что-то мне не доводилось видеть ничего священного, и в славных делах не было ничего славного, а жертвы напоминали чикагские бойни, когда мясо остается только закопать. Многие слова уже не воспринимались, и только названия мест еще сохранили достоинство. Как и отдельные числа или даты. Только их, вместе с названиями мест, и можно было произносить, так как они еще имели какой-то смысл.


Разругаетесь или кто-то умрет. Так со всеми происходит.


Хотелось что-то для него сделать. Видите ли, другое меня не волновало, и при желании он мог это заполучить. Он мог заполучить все, что только пожелал бы, если бы я знала. Я бы вышла за него замуж, да все что угодно. Сейчас-то я все понимаю. Но тогда он захотел пойти на войну, а я ничего не понимала.


Сомневаюсь, что они поверили хотя бы одному моему слову, я и сам считал свою версию глупой, но это было как в суде: ты выдвигаешь не здравые аргументы, а чисто технические, а дальше отстаиваешь их без всяких объяснений. Паспорта у нас были, деньги мы готовы были потратить. В результате нам дали временные визы.


Мудрость стариков – это великое заблуждение. Мы не становимся мудрее. Мы становимся осторожнее. – Может, в этом и есть мудрость. – Весьма непривлекательная мудрость. Что для вас самая большая ценность? – Любимая женщина. – Для меня тоже. Это не вопрос мудрости.


Оцените статью
Афоризмов Нет