Книга Один день Ивана Денисовича Александра Солженицына — цитаты и афоризмы (192 цитат)

Один день Ивана Денисовича — повесть именитого писателя Солженицына А.И. Произведение было выпущено в 1963 году. Название рассказа напрямую намекает сюжет всей повести. Произведение ведется от лица заключенного, где показываются условия его жизни, тяжкий труд. Рассказывая об одном дне, герой показывает каждый год, который проходит в заключении. Благодаря повести, Солженицын получил большую популярность во всем мире. Книга Один день Ивана Денисовича Александра Солженицына — цитаты и афоризмы в данной подборке.

Кто два дела руками знает, тот еще и десять подхватит.

Кто два дела руками знает, тот еще и десять подхватит.


Ясное старение - это путь не вниз, а вверх".

Ясное старение — это путь не вниз, а вверх».


Мороз жал. Мороз едкой мглицей больно охватил Шухова и вынудил его закашляться. В морозе было двадцать семь, в Шухове тридцать семь. Теперь кто кого.

Мороз жал. Мороз едкой мглицей больно охватил Шухова и вынудил его закашляться. В морозе было двадцать семь, в Шухове тридцать семь. Теперь кто кого.


Потому что никакой ложкой так дочиста каши не выешь из миски, как хлебом.

Потому что никакой ложкой так дочиста каши не выешь из миски, как хлебом.


«Все ж ты есть, Создатель, на небе. Долго терпишь да больно бьешь».

«Все ж ты есть, Создатель, на небе. Долго терпишь да больно бьешь».


Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша.

Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша.


- Из всего земного и бренного молиться нам Господь завещал только о хлебе насущном: "Хлеб наш насущный даждь нам днесь!" - Пайку, значит? - спросил Шухов.

— Из всего земного и бренного молиться нам Господь завещал только о хлебе насущном: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь!» — Пайку, значит? — спросил Шухов.


Что тебе воля? На воле твоя последняя вера терниями заглохнет.

Что тебе воля? На воле твоя последняя вера терниями заглохнет.


Только б то и хотелось ему у Бога попросить, чтобы - домой.

Только б то и хотелось ему у Бога попросить, чтобы — домой.


В газетах писали тогда "лампочки Ильича", а мужики, глаза тараща, говорили: "Царь Огонь!"

В газетах писали тогда «лампочки Ильича», а мужики, глаза тараща, говорили: «Царь Огонь!»


Если человек один, ему жить трудно. Он — женится!


телевизионная программа – мотылёк, живёт один день, а книга – векá!


Я ж не против Бога, понимаешь. В Бога я охотно верю. Только вот не верю я в рай и в ад. Зачем вы нас за дурачков считаете, рай и ад нам сулите? Вот что мне не нравится.


Самому-то Кильдигсу двадцать пять дали. Это полоса была раньше такая счастливая: всем под гребенку десять давали.


Нация ничего не означает, во всякой нации худые люди есть.


Кроме всей текучки, уже неделю тянулось за Зотовым дело, имевшее начало в его смену: был налёт на станцию, и немцы порядочно разбомбили эшелон с воинскими грузами, в котором были и продукты. Если б они разбомбили его начисто – на этом бы дело и закрылось. Но, к счастью, уцелело многое. И вот теперь требовали от Зотова…


Каких мы русских тем временем вырастили? Оглянешься — остолбенеешь.


У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей.


Отпыхался Шухов пока, оглянулся – а месяц-то, батюшка, нахмурился багрово, уж на небо весь вылез. И ущербляться, кесь, чуть начал. Вчера об эту пору выше много он стоял. Шухову весело, что все сошло гладко, кавторанга под бок бьет и закидывает: – Слышь, кавторанг, а как по науке вашей – старый месяц куда потом девается? –…


Две загадки в мире есть: как родился — не помню, как умру — не знаю.


Затем стоял писчебумажный киоск. Продавались в нём пластмассовые карандашики и заманчивые записные книжечки. Но не только деньги мои были сурово считанные, — а и книжки записные у меня уже в жизни бывали, потом попали не туда, и рассудил я, что лучше их никогда не иметь.


Хлопоты эти были тем затруднены, что собес от Тальнова был в двадцати километрах к востоку, сельский совет – в десяти километрах к западу, а поселковый – к северу, час ходьбы. Из канцелярии в канцелярию и гоняли её два месяца – то за точкой, то за запятой. Каждая проходка – день. Сходит в сельсовет, а секретаря сегодня…


…почему же война так идёт? Не только не было революции по всей Европе, не только мы не вторгались туда малой кровью и против любой комбинации агрессоров, но сошлось теперь — до каких же пор? Что б ни делал он днём и ложась вечером, только и думал Зотов: до каких же пор?


Фетюков по первым дням на кавторанга даже хвост поднял, покрикивал. Но кавторанг ему двинул в зубы раз, на том и поладили.


Окруженцы, когда их много вместе, — страшный, лихой народ. Они не часть, у них нет оружия, но чувствуют они себя вчерашней армией, это те самые ребята, которые в июле стояли где-нибудь под Бобруйском, или в августе под Киевом, или в сентябре под Орлом.


Волкового не то что зэки и не то что надзиратели – сам начальник лагеря, говорят, боится. Вот Бог шельму метит, фамильицу дал! – иначе как волк Волковой не смотрит. Тёмный, да длинный, да насупленный – и носится быстро.


Все ж ты есть, Создатель, на небе. Долго терпишь, да больно бьешь.


Но что это за манера проклятая — ничего не объяснить нечиновному человеку?


У нас так говорили: старый месяц Бог на звезды крошит.


Работа — она как палка, конца в ней два: для людей делаешь — качество дай, для начальника делаешь — дай показуху.


Ушли родители, уходят сверстники. Куда уходят? Кажется: это — неугадаемо, непостижимо, нам не дано. Однако с какой-то предданной ясностью просвечивает, мерцает нам, что они — нет, не исчезли.


Тут-то, в самой заверти злой сечи — если кто-то сумел угадать место — поставлен и памятник, и та церковь с неземными куполами, которые удивили нас издали. Разгадка же вышла проста: со всех пяти куполов соседние жители на свои надобности ободрали жесть, и купола просквозились, вся их нежная форма осталась ненарушенной, но…


Кто арестанту главный враг? Другой арестант. Если б зэки друг с другом не сучились, не имело б над ними силы начальство.


Едва преодолев свой ужас, они заворачивали, кружились и — какая-то сила влекла их назад, к покинутой родине! — и были многие такие, кто опять взбегали на горящее брёвнышко, метались по нему и погибали там…


Дума арестантская- и та несвободная, все к тому ж возвращается, все снова ворошит: не нащупают ли пайку в матрасе?


Что ж, воровали раньше лес у барина, теперь тянули торф у треста. Бабы собирались по пять, по десять, чтобы смелей. Ходили днём. За лето накопано было торфу повсюду и сложено штабелями для просушки. Этим и хорош торф, что, добыв, его не могут увезти сразу. Он сохнет до осени, а то и до снега, если дорога не станет или…


Все эти рабочие люди вокруг него как будто так же мрачно слушали сводки и расходились от репродукторов с такой же молчаливой болью. Но Зотов видел разницу: окружающие жили как будто и ещё чем-то другим кроме новостей с фронта, — вот они копали картошку, доили коров, пилили дрова, обмазывали стёкла. И по времени они…


Шухову весело, что всё сошло гладко, кавторанга под бок бьёт и закидывает: — Слышь, кавторанг, а как по науке вашей — старый месяц куда потом девается? — Как куда? Невежество! Просто не виден! Шухов головой крутит, смеётся: — Так если не виден — откуда ж ты знаешь, что он есть? — Так что ж, по-твоему, — дивится капитан, —…


Молдован проклятый. Конвой проклятый. Жизнь проклятая.


Он ночевал в копне, в этом пронимающем холоде! Зачем? Какое беспокойство или какая привязанность могла его принудить? Сразу отпало всё то насмешливое и снисходительное, что мы думали о нём вчера. В это заморозное утро встающий из копны, он был уже не Смотритель, а как бы Дух этого Поля, стерегущий, не покидавший его…


Пропал вечер!.. Молдаван проклятый. Конвой проклятый. Жизнь проклятая…


— Две загадки в мире есть: как родился — не помню, как умру — не знаю.


Увы, там не пекли хлеба. Там не торговали ничем съестным. Вся деревня волокла снедь мешками из областного города.


Кряхти да гнись. А упрешься — переломишься.


Брюхо — злодей, старого добра не помнит, завтра опять спросит.


— Раз-берутся и с вашим Тверикиным. У нас брака не бывает. Но никогда потом во всю жизнь Зотов не мог забыть этого человека…


Я видел его руку, его правую кисть — такую маленькую, со вздувшимися бурыми венами, с кругло-опухшими суставами, почти неспособную вытянуть справку из бумажника. И вспомнил эту моду — как пешего рубили с коня наотмашь наискосок. Странно…


Уцелеть для себя — не имело смысла. Уцелеть для жены, для будущего ребёнка — и то было не непременно. Но если бы немцы дошли до Байкала, а Зотов чудом бы ещё был жив, — он знал, что ушёл бы пешком через Кяхту в Китай, или в Индию, или за океан — но для того только ушёл бы, чтобы там влиться в какие-то окрепшие части и…


Работали все потихоньку, и богатые все были.


— Две загадки в мире есть: как родился — не помню, как умру — не знаю.


Так в тот вечер открылась мне Матрена сполна. И, как это бывает, связь и смысл ее жизни, едва став мне видимыми, — в тех же днях пришли и в движение.


Работа — она как палка, конца в ней два: для людей делаешь — качество дай, для начальника делаешь — дай показуху. А иначе б давно все подохли, дело известное.


Но зато, держа за плечами десять лет медлительных размышлений, я уже знал ту истину, что подлинный вкус жизни постигается не во многом, а в малом. Вот в этом неуверенном переступе ещё слабыми ногами. В осторожном, чтоб не вызвать укола в груди, вдохе. В одной не побитой морозом картофелине, выловленной из супа.


Кто кого сможет, тот того и гложет.


Молиться не о том надо, чтобы посылку прислали или чтоб лишняя порция баланды. Что высоко у людей, то мерзость перед Богом! Молиться надо о духовном: чтоб Господь с нашего сердца накипь злую снимал…


Мне было кого-то разрывающе жаль: не то сверстников моих, перемороженных под Демянском, сожжённых в Освенциме, истравленных в Джезказгане, домирающих в тайге, — что не нам достанутся эти девушки. Или девушек этих — за то, чего мне им никогда не рассказать, а им не узнать никогда.


Мне молока и от козы хватит. А корову заведи, так она меня самою с ногами съест. У полотна не скоси – там свои хозяева, и в лесу косить нету – лесничество хозяин, и в колхозе мне не велят – не колхозница, мол, теперь. Да они и колхозницы до самых белых мух всё в колхоз, всё в колхоз, а себе уж из-под снегу – что за…


Испыток не убыток… …и всем им холодно не так от мороза, как от думки, что и день целый на этом морозе пробыть. Работа — она как палка, конца в ней два: для людей делаешь — качество дай, для начальника делаешь — дай показуху. Там, за столом, еще ложку не окунумши, парень молодой крестится. Бендеровец, значит, и то…


Цезарь оборотился, руку протянул за кашей, на Шухова и не посмотрел, будто каша сама приехала по воздуху, – и за свое: – Но слушайте, искусство – это не что, а как. Подхватился Х-123 и ребром ладони по столу, по столу: – Нет уж, к чертовой матери ваше «как», если оно добрых чувств во мне не пробудит!


Никакая еда на земле, никакое вино, ни даже поцелуй женщины не слаще мне этого воздуха, этого воздуха, напоённого цветением, сыростью, свежестью.


Чудно. Чудно вот так посмотреть: степь голая, зона покинутая, снег под месяцем блещет. Конвоиры уже расстановились — десять шагов друг от друга, оружие на изготовку. Стадо черное этих зэков, и в таком же бушлате, Щ-311, — человек, кому без золотых погонов и жизни было не знато, с адмиралом английским якшался, а теперь с…


Внутри же не только всё ободрано, но нет и пола, ходишь по песку. Спросили мы у Захара. — Ха-га-а! Хватились! — позлорадствовал он на нас. — Это ещё в войну наши куликовские все плиты с полов повыламывали, себе дворы умостили, чтоб ходить не грязно. Да у меня записано, у кого сколько плит… Ну да фронт проходил, тут люди…


А я недоразумеваю, какая цветная фотография отберет нам со смыслом нужные лица и вместит в один кадр пасхальный крестный ход патриаршей переделкинской церкви через полвека после революции. Один только этот пасхальный сегодняшний ход разъяснил бы многое нам, изобрази его самыми старыми ухватками, даже без треугольников.


Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый. Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три. Из-за високосных годов три дня лишних набавлялось…


— А что — пенсия? — возражали другие. — Государство — оно минутное. Сегодня, вишь, дало, а завтра отымет.


У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей.


Что добром нашим, народным или моим, странно называет язык имущество наше. И его-то терять считается перед людьми постыдно и глупо.


Приказом тем хотел начальник еще последнюю свободу отнять, но и у него не вышло, пузатого.


Там я долго сидел в рощице на пне и думал, что от души бы хотел не нуждаться каждый день завтракать и обедать, только бы остаться здесь и ночами слушать, как ветви шуршат по крыше — когда ниоткуда не слышно радио и всё в мире молчит.


В лагерях Шухов не раз вспоминал, как в деревне раньше ели: картошку -целыми сковородами, кашу – чугунками, а еще раньше, по-без-колхозов, мясо – ломтями здоровыми. Да молоко дули – пусть брюхо лопнет. А не надо было так, понял Шухов в лагерях. Есть надо – чтоб думка была на одной еде, вот как сейчас эти кусочки малые…


И мы… мы забыли бояться молнии, грома и ливня — подобно капле морской, которая не боится ведь урагана. Мы стали ничтожной и благодарной частицей этого мира. Этого мира, в первый раз создавшегося сегодня — на наших глазах.


Работа – она как палка, конца в ней два: для людей делаешь – качество дай, для начальника делаешь – дай показуху


Но с какого-то года началось состязание: мальчики стали одеваться пестрей и цветнее девочек, будто предстояло ухаживать не им, а за ними.


Засыпал Шухов, вполне удоволенный. На дню у него выдалось сегодня много удач: в карцер не посадили, на Соцгородок бригаду не выгнали, в обед он закосил кашу, бригадир хорошо закрыл процентовку, стену Шухов клал весело, с ножовкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачку купил. И не заболел, перемогся.…


Я только потом узнал, что год за годом, многие годы, ниоткуда не зарабатывала Матрёна Васильевна ни рубля. Потому что пенсии ей не платили. Родные ей помогали мало. А в колхозе она работала не за деньги – за палочки. За палочки трудодней в замусленной книжке учётчика.


Тут узнал я, что плач над покойной не просто есть плач, а своего рода политика. Слетелись три сестры Матрёны, захватили избу, козу и печь, заперли сундук её на замок, из подкладки пальто выпотрошили двести похоронных рублей, приходящим всем втолковывали, что они одни были Матрёне близкие.


Вот хлеба четыреста, да двести, да в матрасе не меньше двести. И хватит. Двести сейчас нажать, завтра утром пятьсот пятьдесят улупить, четыреста взять на работу — житуха!


Неприятно это очень, когда ночью приходят к тебе громко и в шинелях.


Запасливый лучше богатого.


Корреспондент не знал! Он не знал, иначе б ни за что не написал! И редакция не знала, иначе б не пропустила! Молодой энтузиаст — дожил! До торжества своих светлых идей он дожил, потому что смертную казнь ему заменили, двадцать лет он отсидел в тюрьмах и лагерях. А сейчас, при этапе на вечную ссылку, он подавал заявление…


А за ними в пять рядов по две идут десять поющих женщин с толстыми горящими свечами. И все они должны быть на картине! А две из десяти — девушки, того самого возраста девушки, что столпились вокруг с парнями, однолетки — но как очищены их лица, сколько светлости в них.


Что высоко у людей, то мерзость перед Богом!


Иван Капитонович Грачиков не любил военных воспоминаний, а своих – особенно. Потому не любил, что на войне худого черпал мерой, а доброго – ложкой. Потому что каждый день и шаг войны связаны были в его пехотинской памяти со страданиями, жертвами и смертями хороших людей.


Две загадки в мире есть: как родился — не помню, как умру — не знаю


И хоть спину тут в работе переломи, хоть животом ляжь — из земли еды не выколотишь, больше, чем начальничек тебе выпишет, не получишь. А и того не получишь за поварами, да за шестёрками, да за придурками. И здесь воруют, и в зоне воруют, и ещё раньше на складе воруют. И все те, кто воруют, киркой сами не вкалывают. А ты —…


Если ты не умеешь использовать минуту, ты зря проведешь и час, и день, и всю жизнь.


Дыгин зло смотрел исподлобья: — Потому что мы… — простуженным голосом хрипел он, — одиннадцатый день… голодные… — Как?? — откинулся лейтенант, и очки его сорвались с одного уха, он подхватил дужку, надел. — Как это может быть? — Так. Быва’т… Очень просто. — Да у вас продаттестаты-то есть? — Бумагу жевать не будешь. — Да…


Никто в эту вечную память уже не вкладывал чувств.


Монтер копается, прораб смотрит. Это – как положено: один работает, один смотрит.


– Не в камнях, а в людях надо коммунизм строить, Виктор Вавилович!! – упоённо крикнул он. – Это – дольше и трудней! А в камнях мы если завтра даже всё достроим, так у нас ещё никакого коммунизма не будет!!


Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки. Какое ж задание — ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто — задание.


Но не Матрёны в том была вина: не было в Торфопродукте и масла, маргарин нарасхват, а свободно только жир комбинированный. Да и русская печь, как я пригляделся, неудобна для стряпни: варка идёт скрыто от стряпухи, жар к чугунку подступает с разных сторон неравномерно. Но потому, должно быть, пришла она к нашим предкам из…


Угнетённость, потребность выть вслух была у Зотова от хода войны, до дикости непонятного.


Так много искусства,что уже и не искусство.


«И тонкий голосок синиц в еще оснеженном полувесеннем лесу — вдвойне милее от того, что ты их скоро не услышишь, наслушивайся!»


Что он делал на юге, зачем его сюда занесло — уж я не спрашивал. Болезнь его была по медицинским справкам запетлистая, а если посмотреть на самого, так — п о с л е д н я я болезнь. Наглядясь на многих больных, я различал ясно, что в нём уже не оставалось жизненной силы.


Бедных я, Валюша, всегда жалею, богатый — пощады не проси!


Гретому мерзлого не понять.


Как ни тяжко было начинать рабочий день в такой мороз, но только начало это и важно было переступить, только его.


Здесь, вне храма, их, православных, и меньше гораздо, чем зубоскалящей, ворошащейся вольницы. Они напуганы и утеснены хуже, чем при татарах. Татары наверное не наседали так на Светлую Заутреню.


Не гналась за обзаводом… Не выбивалась, чтобы купить вещи и потом беречь их больше своей жизни. Не гналась за нарядами. За одеждой, приукрашивающей уродов и злодеев. Не понятая и брошенная даже мужем своим, схоронившая шесть детей, но не нрав свой общительный, чужая сестрам, золовкам, смешная, по-глупому работающая на…


Все отзывы ее о Матрене были неодобрительны: и нечистоплотная она была; и за обзаводом не гналась; и не бережная; и даже поросенка не держала, выкармливать почему-то не любила; и, глупая, помогала чужим людям бесплатно (и самый повод вспомнить Матрену выпал — некого было дозвать огород вспахать на себе сохою). И даже о…


Легкие деньги – они и не весят ничего, и чутья такого нет, что вот, мол, ты заработал. Правильно старики говорили: за что не доплатишь, того не доносишь.


Чтобы носилки носить — ума не надо. Вот и ставит бригадир на ту работу бывших начальников.


Я был и таким, да не таким, как окружающие меня больные: я был много безправнее их, и вынужденно безмолвней их. К ним приходили на свидания, о них плакали родственники, и одна была их забота, одна цель — выздороветь. А мне выздоравливать было почти что и не для чего: у тридцатипятилетнего, у меня не было во всём мире…


Тёплый зяблого разве когда поймёт?


Работа — она как палка, конца в ней два: для людей делаешь — качество дай, для начальника делаешь — дай показуху.


Крестный ход без молящихся! Крестный ход без крестящихся! Крестный ход в шапках, с папиросами, с транзисторами на груди — первые ряды этой публики, как они втискиваются в ограду, должны еще обязательно попасть на картину!


Легкие деньги — они и не весят ничего, и чутья такого нет, что вот, мол, ты заработал. Правильно старики говорили: за что не доплатишь, того не доносишь.


А парни — и здоровые, и плюгавые — все с победным выражением (кого они победили за свои пятнадцать-двадцать лет? — разве что шайбами в ворота…), все почти в кепках, шапках, кто с головой непокрытой, так не тут снял, а так ходит, каждый четвертый выпимши, каждый десятый пьян, каждый второй курит, да противно как курит,…


Смирный- в бригаде клад.


Не гналась за обзаводом… Не выбивалась, чтобы купить вещи и потом беречь их больше своей жизни. Не гналась за нарядами. За одеждой, приукрашивающей уродов и злодеев.


По лагерям да по тюрьмам отвык Иван Денисович раскладывать, что завтра, что через год да чем семью кормить. Обо всем за него начальство думает — оно, будто, и легче. А как на волю ступишь? . . .


Шухов молча смотрел в потолок. Уж сам он не знал, хотел он воли или нет. Поначалу-то очень хотел и каждый вечер считал, сколько дней от сроку прошло, сколько осталось. А потом надоело. А потом проясняться стало, что домой таких не пускают, гонят в ссылку. И где ему будет житуха лучше – тут ли, там – неведомо. Только б то…


Я был жалок. Исхудалое лицо моё несло на себе пережитое — морщины лагерной вынужденной угрюмости, пепельную мертвизну задубенелой кожи, недавнее отравление ядами болезни и ядами лекарств, от чего к цвету щёк добавилась ещё и зелень. От охранительной привычки подчиняться и прятаться спина моя была пригорблена.


— А вот, товарищи, — вздохнул Захар Дмитрич, прямодушно открывая, что и он не так силён, как выдал себя вначале, — вот и понимайте. Это уж я сам с плиты списал, потому что каждый требует: когда поставлен? И место, хотите покажу, где плита была. — Да зачем же он плиту украл? — По хозяйству. — И что ж, отобрать нельзя?


Шесть их, девушек, в купе закрытом ехало, ленинградские студентки с практики. На столике у них маслице да фуяслице, плащи на крючках покачиваются, чемоданчики в чехолках. Едут мимо жизни, семафоры зеленые… Поговорили, пошутили, чаю вместе выпили. А вы, спрашивают, из какого вагона? Вздохнул я и открылся: из такого я,…


Название — «дневальный». А разобраться — князь! — с поварами дружит!


Что ж будет из этих роженых и выращенных главных наших миллионов? К чему просвещенные усилия и обнадежные предвидения раздумчивых голов? Чего доброго ждем мы от нашего будущего? Воистину: обернутся когда-нибудь и растопчут нас всех! И тех, кто натравил их сюда — тоже растопчут.


Гении не подгоняют трактовку под вкус тиранов!


Так плачи сестёр были обвинительные плачи против мужниной родни: не надо было понуждать Матрёну горницу ломать. (А подспудный смысл был: горницу-ту вы взять-взяли, избы же самой мы вам не дадим!)


Сейчас ни на что Шухов не в обиде: ни что срок долгий, ни что день долгий, ни что воскресенья опять не будет. Сейчас он думает: переживем! переживем все, даст Бог кончится!


Есть же бездельники — по стадиону доброй волей на перегонки бегают. Вот так бы их погонять после целого рабочего дня, со спиной, ещё не разогнутой, в рукавицах мокрых, в валенках стоптанных — да по холоду.


Услышал Алешка, как Шухов вслух Бога похвалил, и обернулся. — Ведь вот, Иван Денисович, душа-то ваша просится Богу молиться. Почему ж вы ей воли не даете, а? Покосился Шухов на Алешку. Глаза, как свечки две, теплятся. Вздохнул. — Потому, Алешка, что молитвы те, как заявления, или не доходят, или «в жалобе отказать».


У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей.


— Две загадки в мире есть : как родился — не помню, как умру — не знаю.


Вчера утром на станции сошлись рядом два эшелона: со Щигр через Отрожку везли тридцать вагонов окруженцев, и на тридцать вагонов отчаянных этих людей было пять сопровождающих от НКВД, которые сделать с ними, конечно, ничего не могли. Другой же, встречный эшелон, изо Ртищева, был с мукой. Мука везлась частью в…


Брови Буйновского поднялись, глаза его смотрели на кашу, как на чудо невиданное. — Берить, берить, — успокоил его Павло и, забрав последнюю кашу для бригадира, ушел. …Виноватая улыбка раздвинула истресканные губы капитана, ходившего и вокруг Европы, и Великим северным путем. И он наклонился, счастливый, над неполным…


В огромной жестоковатой мужской толчее сорок первого года его уже раз-другой поднимали на пересмех, когда он вслух рассказывал, что любит жену и думает быть ей всю войну верен и за неё тоже вполне ручается. Хорошие ребята, подельчивые друзья хохотали дружно, как-то дико, били его по плечу и советовали не теряться.


— Не иначе как двенадцать, — объявил и Шухов. — Солнышко на перевале уже. — Если на перевале, — отозвался кавторанг, — так значит не двенадцать, а час. — Это почему ж? — поразился Шухов. — Всем дедам известно: всего выше солнце в обед стоит. — То — дедам! — отрубил кавторанг. — А с тех пор декрет был, и солнце выше всего…


Не будет же милиция папиросы вырывать из зубов, не будет же она шапки с голов схлобучивать: ведь это на улице, и право не верить в Бога ограждено конституцией.


Сдать Москву ещё была не вся беда. Москву сдавали и Наполеону. Жгло другое: а — потом что? А если — до Урала?.


Конечно, ребятки, не в нашем техникуме, где вы изучаете телевизоры, мне вас агитировать против телевидения, но всё же помните: телевизионная программа — мотылёк, живёт один день, а книга — века!


Семь дней назад раздобылись они свёклой на одной станции, набрали два мешка прямо из сваленной кучи — и всю неделю свёклу эту одну парили в котелках, парили и ели. И уже воротить их стало с этой свёклы, кишки её не принимали.


Заначить так заначить!


Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три. Из-за високосных годов — три дня лишних набавлялось… «Один день Ивана Денисовича»


«Всегда есть мысль, и не одна, какие вносят стерженьки покоя, — как в ядерный реактор вдвигают стержни, тормозящие от взрыва. Лишь уметь такой стержень, спасительный Божий луч, найти, или, даже знать его себе наперёд — и за него держаться».


Кто работу крепко тянет, тот над соседями тоже вроде бригадира становится…


Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша.


Запасливый лучше богатого


Сенька Клевшин — он тихий, бедолага. Ухо у него лопнуло одно, еще в сорок первом. Потом в плен попал, бежал три раза, излавливали, сунули в Бухенвальд. В Бухенвальде чудом смерть обминул, теперь отбывает срок тихо. Будешь залупаться, говорит, пропадешь. Это верно, кряхти да гнись. А упрешься — переломишься.


Все работали, как безумные, в том ожесточении, какое бывает у людей, когда пахнет большими деньгами или ждут большого угощения.


Сколько написано об ужасе смерти, но и: какое же естественное она звено, если не насильственна.


Овладевало всеми чувство чего-то единого, нам никогда не видимого, что тихо спускалось с гаснущего послезакатного неба, растворялось в воздухе, вливалось через окна, — та, незамечаемая в суете дня, глубокая серьёзность жизни, её нерастеребленный смысл. Наше касание к упускаемой загадке.


Нет, ты всё ж послушай. — Шухов на локте поднялся. — В Поломне, приходе нашем, богаче попа нет человека. Вот, скажем, зовут крышу крыть, так с людей по тридцать пять рублей в день берём, а с попа — сто. И хоть бы крякнул. Он, поп поломенский, трём бабам в три города алименты платит, а с четвёртой семьёй живёт. И архиерей


Писать теперь — что в омут дремучий камешки кидать. Что упало, что кануло — тому отзыва нет. Не напишешь, в какой бригаде работаешь, какой бригадир у тебя Андрей Прокофьевич Тюрин. Сейчас с Кильдигсом, латышом, больше об чем говорить, чем с домашними. Да и они два раза в год напишут, жизни их не поймешь.


И вот — меня учредили, содержат! Да без меня б тут всё прахом! — Сколько ж платят вам, Захар Дмитрич? Он вздохнул кузнечным мехом и не стал даже говорить. Пообмялся, тогда сказал тихо: — Двадцать семь рублёв. — Как же может быть? Ведь минимальная — тридцать. — Вот — может… А я без выходных.


Хотя битва эта по Четырнадцатому веку досталась русскому телу и русскому духу дороже, чем Бородино по Девятнадцатому. Таких битв не на одних нас, а на всю Европу в полтысячи лет выпадала одна. Эта битва была не княжеств, не государственных армий — битва материков.


Нет Матрёны. Убит родной человек. И в последний день я укорил её за телогрейку.


Еще проверить утром надо,не одет ли костюм гражданский под зэковский? Так ведь вещи гражданские давно начисто у всех отметены и до конца срока не отдадут,сказали. А КОНЦА СРОКА В ЭТОМ ЛАГЕРЕ НИ У КОГО ЕЩЕ НЕ БЫЛО…


Человек не помнит, как родился, и не знает, когда умрет.


«И еще спасибо бессоннице: с этого огляда — даже и нерешаемое решить».


— Здесь, ребята, закон — тайга.


Так и ты, так и я. Если до сих пор всё никак не увидим, всё никак не отразим бессмертную чеканную истину, — не потому ли, значит, что ещё движемся куда-то? Ещё живём?..


А вот в жизни современной, круговертной, нервной, мелькучей, — за день не успевают мысли дозревать и уставляться, брошены на потом. Ночью же — они возвращаются, добрать своё. Едва в сознаньи твоём хоть чуть прорвалась пелена — ринулись, ринулись они в тебя, расплющенного, наперебой.


За что недоплатишь- того не доносишь.


А об этом и молиться не надо! — ужаснулся Алёшка. — Что тебе воля? На воле твоя последняя вера терниями заглохнет. Ты радуйся, что ты в тюрьме! Здесь тебе есть время о душе подумать!


Они, москвичи, друг друга издаля чуют, как собаки. И, сойдясь, всё обнюхиваются, обнюхиваются по-своему. И лопочут быстро-быстро, кто больше слов скажет. И когда так лопочут, так редко русские слова попадаются, слушать их — всё равно как латышей или румын.


— А об этом и молиться не надо! — ужаснулся Алёшка. — Что тебе воля? На воле твоя последняя вера терниями заглохнет! Ты радуйся, что ты в тюрьме! Здесь тебе есть время о душе подумать! Апостол Павел вот как говорил: «Что вы плачете и сокрушаете сердце моё? Я не только хочу быть узником, но готов умереть за имя Господа…


Шухову весело, что всё сошло гладко, кавторанга под бок бьёт и закидывает: — Слышь, кавторанг, а как по науке вашей — старый месяц куда потом девается? — Как куда? Невежество! Просто не виден! Шухов головой крутит, смеётся: — Так если не виден — откуда ж ты знаешь, что он есть? — Так что ж, по-твоему, — дивится капитан, —


В заповеднике остановились века…


Это – как положено: один работает, один смотрит.


Работа — она как палка, конца в ней два: для людей делаешь — качество дай, для начальника делаешь — дай показуху.


топила русскую печь, ходила доить козу (все животы её были – одна эта грязно-белая криворогая коза), по воду ходила и варила в трёх чугунках; один чугунок – мне, один – себе, один – козе. Козе она выбирала из подполья самую мелкую картошку, себе – мелкую, а мне – с куриное яйцо.


А что за трава была на газонах! — сочная, давно забытая (в лагерях её велели выпалывать как врага, в ссылке моей не росла никакая). Просто лежать на ней ничком, мирно вдыхать травяной запах и солнцем нагретые воспарения — было уже блаженство.


История возвращалась петлями, возвращалась и душила.


У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей


Брюхо — злодей, старого добра не помнит, завтра опять спросит.


Не гналась за обзaводом… Не выбивaлaсь, чтобы купить вещи и потом беречь их больше своей жизни. Не гнaлaсь зa нaрядaми. Зa одеждой, приукрaшивaющей уродов и злодеев. Не понятaя и брошеннaя дaже мужем своим, схоронившaя шесть детей, но не нрaв свой общительный, чужaя сестрaм, золовкaм, смешная, по-глупому рaботaющaя


Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша.


Человека можно и так повернуть, и так…


Из рассказов вольных шоферов и экскаваторщиков видит Шухов, что прямую дорогу людям загородили, но люди не теряются: в обход идут и тем живы. В обход бы и Шухов пробрался. Заработок, видать легкий, огневой. И от своих деревенских отставать обидно… Но, по душе, не хотел бы Иван Денисович за те ковры браться.


Работа — она как палка, конца в ней два: для людей делаешь — качество дай, для начальника делаешь — дай показуху.


Уголовный рубеж не перейден, а разбой бескровный, а обида душевная — в этих губах, изогнутых по-блатному, в разговорах наглых, в хохоте, ухаживаниях, выщупываниях, курении, плевоте в двух шагах от страстей Христовых.


А и на этом месте стояли прежде и перестояли революцию дремучие, непрохожие леса. Потом их вырубили – торфоразработчики и соседний колхоз. Председатель его, Горшков, свёл под корень изрядно гектаров леса и выгодно сбыл в Одесскую область, на том свой колхоз возвысив, а себе получив Героя Социалистического Труда.


– Ручку-то правую оставил ей Господь. Там будет Богу молиться…


Уже закруживалось пугающее дыхание зимы – и щемило сердца. Стояли вокруг леса, а топки взять было негде. Рычали кругом экскаваторы на болотах, но не продавалось торфу жителям, а только везли – начальству, да кто при начальстве, да по машине – учителям, врачам, рабочим завода.


— Бригадир! — кричит кавторанг. — Поставь меня с человеком! Не буду я с этим м…ком носить!


А она не имела… Не гналась за обзаводом… Не выбивалась, чтобы купить вещи и потом беречь их больше своей жизни. Не гналась за нарядами. За одеждой, приукрашивающей уродов и злодеев.


Работа — она как палка, конца в ней два: для людей делаешь — качество дай, для начальника делаешь — дай показуху.


Наворочено было много несправедливостей с Матрёной: она была больна, но не считалась инвалидом; она четверть века проработала в колхозе, но потому что не на заводе – не полагалось ей пенсии за себя , а добиваться можно было только за мужа , то есть за утерю кормильца. Но мужа не было уже пятнадцать лет, с начала войны


Две загадки в мире есть: как родился — не помню, как умру — не знаю


Работа — она как палка, конца в ней два: для людей делаешь — качество дай, для начальника делаешь — дай показуху. А иначе б давно все подохли, дело известное. «Один день Ивана Денисовича»


Евреев мы все ругаем, евреи нам бесперечь мешают, а оглянуться б добро: каких мы русских тем временем вырастили? Оглянешься — остолбенеешь. И ведь кажется не штурмовики 30-х годов, не те, что пасхи освященные вырывали из рук и улюлюкали под чертей — нет! Это как бы любознательные: хоккейный сезон по телевидению кончился,…


— Но какую трактовку пропустили бы иначе?.. — Ах пропустили бы? Так не говорите, что гений! Скажите, что подхалим, заказ собачий выполнял. Гении не подгоняют трактовку под вкус тиранов!


Какое же задание он выполнял, ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили. Просто с задания. В контрразведке били Шухова много. И расчёт был у Шухова простой. Не подпишешь – бушлат деревянный. Подпишешь – хоть поживёшь ещё малость. Подписал.


В ту зиму я приехал в Ташкент почти уже мертвецом. Я так и приехал сюда — умирать.


От болезни работа — первое лекарство.


Когда он отодвигал дверь и по проволочной висячей стремянке подымался в вагон с «летучей мышью» в руке, все шестнадцать лошадей вагона — гнедые, рыжие, караковые, серые — поворачивали к нему свои настороженные длинные умные морды, иные перекладывали их через спины соседок и смотрели немигающими большими грустными глазами,…


Он недавно был в лагере, недавно на общих работах. Такие минуты, как сейчас, были (он не знал этого) особо важными для него минутами, превращавшими его из властного звонкого морского офицера в малоподвижного осмотрительного зэка, только этой малоподвижностью и могущего перемочь отверстанные ему двадцать пять лет тюрьмы.


— Не иначе как двенадцать, — объявил и Шухов. — Солнышко на перевале уже. — Если на перевале, — отозвался кавторанг, — так, значит, не двенадцать, а час. — Это почему ж? — поразился Шухов. — Всем дедам известно: всего выше солнце в обед стоит. — То — дедам! — отрубил кавторанг. — А с тех пор декрет был, и солнце выше…


Есть надо — чтоб думка была на одной еде, вот как сейчас эти кусочки малые откусываешь, и языком их мнешь, и щеками подсасываешь — и такой тебе духовитый этот хлеб черный сырой.


Оцените статью
Афоризмов Нет
0 0 голоса
Рейтинг статьи
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
Теперь напиши комментарий!x