Книга Морской волк Джека Лондона — цитаты и афоризмы (500 цитат)

В книге Джека Лондона «Морской Волк» рассказана история литературного критика по имени Хэмфри, который жил весьма неплохой жизнью, где ему не приходилось бороться за выживание. Но однажды все круто меняется, он переживает катастрофу, а затем попадает на корабль, которым управляет капитан со специфическими взглядами на жизнь. Книга Морской волк Джека Лондона — цитаты и афоризмы в данной подборке.

Растревожить их душу можно сильнее всего, если залезть к ним в карман.

Растревожить их душу можно сильнее всего, если залезть к ним в карман.


Ведь человек действует, повинуясь своим желаниям.

Ведь человек действует, повинуясь своим желаниям.


Он не думает о жизни. Он слишком занят жизнью, чтобы о ней думать.

Он не думает о жизни. Он слишком занят жизнью, чтобы о ней думать.


Паника, охватывающая человека, когда он в толпе и разделяет общую участь, не так ужасна, как страх, переживаемый в одиночестве.

Паника, охватывающая человека, когда он в толпе и разделяет общую участь, не так ужасна, как страх, переживаемый в одиночестве.


С точки зрения спроса и предложения, жизнь — самая дешевая вещь на свете.

С точки зрения спроса и предложения, жизнь — самая дешевая вещь на свете.


Любить, думал я, — ведь это еще лучше и прекраснее, чем быть любимым! Это чувство дает человеку то, ради чего стоит жить и ради чего он готов умереть.

Любить, думал я, — ведь это еще лучше и прекраснее, чем быть любимым! Это чувство дает человеку то, ради чего стоит жить и ради чего он готов умереть.


Все великие люди просто умели ловить счастье за хвост.

Все великие люди просто умели ловить счастье за хвост.


Он не думает о жизни. Он слишком занят жизнью, чтобы о ней думать.

Он не думает о жизни. Он слишком занят жизнью, чтобы о ней думать.


Вряд ли есть на свете зрелище более ужасное, чем вид сильного человека в минуту крайней слабости и упадка духа.

Вряд ли есть на свете зрелище более ужасное, чем вид сильного человека в минуту крайней слабости и упадка духа.


Жизнь полна неудовлетворенности, но еще меньше может удовлетворить нас мысль о предстоящей смерти.

Жизнь полна неудовлетворенности, но еще меньше может удовлетворить нас мысль о предстоящей смерти.


Жизнь — брожение закваски, но рано или поздно перестает бродить.


Сила всегда права. И к этому все сводится. А слабость всегда виновата. Или лучше сказать так: быть сильным — это добро, а быть слабым — зло. И еще лучше даже так: сильным быть приятно потому, что это выгодно, а слабым быть неприятно, так как это невыгодно. Вот, например: владеть этими деньгами приятно. Владеть ими — добро. И потому, имея возможность владеть ими, я буду несправедлив к себе и к жизни во мне, если отдам их вам и откажусь от удовольствия обладать ими.


С точки зрения спроса и предложения, жизнь — самая дешевая вещь на свете.


Жизнь получает особую остроту, когда висит на волоске. Человек по природе игрок, а жизнь — самая крупная его ставка. Чем больше риск, тем острее ощущение.


Южных звезд искристый свет, за кормой сребристый след, Как дорога в небосвод. Киль врезает пену волн, парус ровным ветром полн. Кит дробит сверканье вод. Снасти блещут росой по утрам,Солнце сушит обшивку бортов. Перед нами путь, путь, знакомый нам, — Путь на юг, старый друг, он для нас вечно нов!


— Эх, никак не заставишь вас понять, никак не втолкуешь вам, что это за штука — жизнь! Конечно, она имеет цену только для себя самой. И могу сказать вам, что моя жизнь сейчас весьма ценна… для меня. Ей прямо нет цены, хотя вы скажете, что я очень ее переоцениваю. Но что поделаешь, моя жизнь сама определяет себе цену. Видите ли, я испытываю сейчас удивительный подъем духа. Словно все времена звучат во мне и все силы принадлежат мне. Словно мне открылась истина, и я могу отличить добро от зла, правду от лжи и взором проникнуть в даль. Я почти готов поверить в Бога. Но, — голос его изменился и лицо потемнело, — почему я в таком состоянии? Откуда эта радость жизни? Это упоение жизнью? Этот — назовем его так — подъем? Все это бывает просто от хорошего пищеварения, когда у человека желудок в порядке, аппетит исправный и весь организм хорошо работает. Это — брожение закваски, шампанское в крови, это обман, подачка, которую бросает нам жизнь, внушая одним высокие мысли, а других заставляя видеть Бога или создавать его, если они не могут его видеть. Вот и все: опьянение жизни, бурление закваски, бессмысленная радость жизни, одурманенной сознанием, что она бродит, что она жива.


«Что мог извлечь этот человек из работ Спенсера?» — подумал я. Достаточно хорошо помня учение этого философа, я знал, что альтруизм лежит в основе его идеала человеческого поведения. Очевидно, Волк Ларсен брал из его учения то, что отвечало его собственным потребностям и желаниям, отбрасывая все, что казалось ему лишним. _ Что же еще вы там почерпнули? — спросил я. Он сдвинул брови, видимо, подбирая слова для выражения своих мыслей, оставшихся до сих пор не высказанными. Я чувствовал себя приподнято. Теперь я старался проникнуть в его душу, подобно тому как он привык проникать в души других. Я исследовал девственную область. И странное — странное и пугающее — зрелище открылось моему взору. — Коротко говоря, — начал он, — Спенсер рассуждает так: прежде всего человек должен заботиться о собственном благе. Поступать так — нравственно и хорошо. Затем, он должен действовать на благо своих детей.


Ради них я ничем не поступился бы. Это все слюнявые бредни — во всяком случае для того, кто не верит в загробную жизнь, — и вы сами должны это понимать. Верь я в бессмертие, альтруизм был бы для меня выгодным занятием. Я могу бы черт знает как возносить свою душу. Но, не видя впереди ничего вечного, кроме смерти, и имея в своем распоряжении лишь короткий срок, пока во мне шевелятся и бродят дрожжи, именуемые жизнью, я поступал бы безнравственно, принося какую бы то ни было жертву. Всякая жертва. которая лишила бы меня хоть мига брожения, была бы не только глупа, но и безнравственна по отношению к самому себе. Я не должен терять ничего, обязан как можно лучше использовать закваску. Буду ли я приносить жертвы или стану заботиться только о себе в тот отмеренный мне срок, пока я составляю частицу дрожжей и ползаю по земле, — от этого ожидающая меня вечная неподвижность не будет для меня ни легче, ни тяжелее. — В таком случае вы индивидуалист, материалист и, естественно, гедонист.


Жизнь получает особую остроту, когда висит на волоске. Человек по природе игрок, а жизнь — самая крупная его ставка. Чем больше риск, тем острее ощущение.


Разговор коснулся Люцифера из поэмы Мильтона, и острота анализа, который давал этому образу Волк Ларсен, и красочность некоторых его описаний показывали, что он загубил в себе несомненный талант. Мне невольно пришел на память Тэн, хотя я и знал, что Ларсен никогда не читал этого блестящего, но опасного мыслителя. — Он возглавил борьбу за дело, обреченное на неудачу, и не устрашился громов небесных, — говорил Ларсен. — Низвергнутый в ад, он не был сломлен. Он увел за собой треть ангелов, взбунтовал человека против бога и целые поколения людей привлек на свою сторону и обрек аду. Почему был он изгнан из рая? Был ли он менее отважен, менее горд, менее велик в своих замыслах, чем господь бог? Нет! Тысячу раз нет! Но бог был могущественнее. Как это сказано? «Он возвеличился лишь силою громов». Но Люцифер — свободный дух. Для него служить было равносильно гибели. Он предпочел страдания и свободу беспечальной жизни и рабству. Он не хотел служить богу. Он ничему не хотел служить. Он не был безногой фигурой вроде той, что украшает нос моей шхуны. Он стоял на своих ногах. Это была личность! — Он был первым анархистом, — рассмеялась Мод, вставая и направляясь к себе в каюту. — Значит, быть анархистом хорошо! — воскликнул Волк Ларсен. Он тоже поднялся и, стоя перед ней у двери в ее каюту, продекламировал: … По крайней мере здесь Свободны будем. Нам здесь бог не станет Завидовать и нас он не изгонит. Здесь будем править мы. И хоть в аду, Но все же править стоит, ибо лучше Царить в аду, чем быть рабом на небе.


Никогда больше не придется ему спрягать на все лады глагол «делать». «Быть» – вот все что ему осталось. А ведь именно так он и определял понятие смерти – «быть», то есть существовать, но вне движения; замышлять, но не исполнять; думать, рассуждать и в этом оставаться таким же живым как вчера, но плотью мертвым, безнадежно мертвым.


Да, в этом тумане, несомненно, была своя романтика. Словно серый, исполненный таинственности призрак, навис он над крошечным земным шаром, кружащимся в мировом пространстве. А люди, эти искорки или пылинки, гонимые ненасытной жаждой деятельности, мчались на своих деревянных и стальных конях сквозь самое сердце тайны, ощупью прокладывая себе путь в Незримом, и шумели, и кричали самонадеянно, в то время как их души замирали от неуверенности и страха!


Паника, охватывающая человека, когда он в толпе и разделяет общую участь, не так ужасна, как страх, переживаемый в одиночестве.


Моя ошибка в том, что я когда-то открыл книгу.


Он слишком занят самой жизнью, чтобы еще задумываться над ней. Моя ошибка в том, что я когда-то открыл книгу.


Года все шли и шли, а я блуждал один, Одну тебя ища средь мира женщин…


Не сейте соблазны на дороге ваших ближних!


Ее глаза будут моим светом, если для меня погаснет солнце,И скрипки милого голоса будут последним звукомдля моих ушей.


Человек по природе своей игрок, а жизнь – самая большая ставка, какая может быть на свете. Чем больше риска, тем больше наслаждения.


Право в силе, вот и все. Слабый всегда виноват. Быть сильным хорошо, а слабым – плохо, или, еще лучше, приятно быть сильным, потому что это выгодно, и отвратительно быть слабым, потому что от этого страдаешь.


Жизнь — брожение закваски, но рано или поздно перестает бродить.


Жизнь полна неудовлетворенности, но еще меньше может удовлетворить нас мысль о предстоящей смерти.


В наше время человек устроен так, что его жизнеспособность определяется содержанием его кошелька.


Ветер раздувает огонь, и он вспыхивает жарким пламенем. Желание подобно огню. Созерцание предмета желания, новое заманчивое описание его, новое постижение этого предмета разжигают желание, подобно тому как ветер раздувает огонь. И в этом заключён соблазн. Это ветер, который раздувает желание, пока оно не разгорится в пламя и не поглотит человека. Вот что такое соблазн! Иногда он недостаточно силён, чтобы сделать желание всепожирающим, но если он хоть в какой-то мере разжигает желание, это всё равно соблазн. И, как вы сами говорите, он может толкнуть человека на добро, так же как и на зло.


… Душа выражает себя через свою телесную оболочку и что вид, запах, прикосновение волос любимой – совершенно так же, как свет её глаз или слова, слетающие с её губ, – являются голосом, дыханием, сутью её души. Ведь дух в чистом виде – нечто неощутимое, непостижимое и лишь угадываемое и не может выражать себя через себя самого.


Но стоит человеку научиться стрелять, его так и тянет бить прямо в цель.


Разговор коснулся Люцифера из поэмы Мильтона, и острота анализа, который давал этому образу Волк Ларсен, и красочность некоторых его описаний показывали, что он загубил в себе несомненный талант. Мне невольно пришел на память Тэн, хотя я и знал, что Ларсен никогда не читал этого блестящего, но опасного мыслителя.
— Он возглавил борьбу за дело, обреченное на неудачу, и не устрашился громов небесных, — говорил Ларсен. — Низвергнутый в ад, он не был сломлен. Он увел за собой треть ангелов, взбунтовал человека против бога и целые поколения людей привлек на свою сторону и обрек аду. Почему был он изгнан из рая? Был ли он менее отважен, менее горд, менее велик в своих замыслах, чем господь бог? Нет! Тысячу раз нет! Но бог был могущественнее. Как это сказано? «Он возвеличился лишь силою громов». Но Люцифер — свободный дух. Для него служить было равносильно гибели. Он предпочел страдания и свободу беспечальной жизни и рабству. Он не хотел служить богу. Он ничему не хотел служить. Он не был безногой фигурой вроде той, что украшает нос моей шхуны. Он стоял на своих ногах. Это была личность!


Вот и все вы такие, — с досадой воскликнул он, — разводите всякие антимонии насчет ваших бессмертных душ, а сами боитесь умереть! При виде острого ножа в руках труса вы судорожно цепляетесь за жизнь, и весь этот вздор вылетает у вас из головы. Как же так, милейший, ведь вы будете жить вечно? Вы — бог, а бога нельзя убить. Кок не может причинить вам зла — вы же уверены, что вам предстоит воскреснуть. Чего же вы боитесь?


— Но это совсем другой вопрос! — воскликнул я.
— Вовсе нет! — Капитан говорил быстро, и глаза его сверкали. — Это свинство, и это… жизнь. Какой же смысл в бессмертии свинства? К чему все это ведет? Зачем все это нужно? Вы не создаете пищи, а между тем пища, съеденная или выброшенная вами, могла бы спасти жизнь десяткам несчастных, которые эту пищу создают, но не едят. Какого бессмертия заслужили вы? Или они? Возьмите нас с вами. Чего стоит ваше хваленое бессмертие, когда ваша жизнь столкнулась с моей? Вам хочется назад, на сушу, так как там раздолье для привычного вам свинства. По своему капризу я держу вас на этой шхуне, где процветает мое свинство. И буду держать. Я или сломаю вас, или переделаю. Вы можете умереть здесь сегодня, через неделю, через месяц. Я мог бы одним ударом кулака убить вас, — ведь вы жалкий червяк. Но если мы бессмертны, то какой во всем этом смысл? Вести себя всю жизнь по-свински, как мы с вами, — неужели это к лицу бессмертным? Так для чего же это все? Почему я держу вас тут?
— Потому, что вы сильнее, — выпалил я.


Вот эта жизнь внутри вас и заставляет вас мечтать о бессмертии. Жизнь внутри вас стремится быть вечно. Эх! Вечность свинства!


Да, в этом тумане, несомненно, была своя романтика. Словно серый, исполненный таинственности призрак, навис он над крошечным земным шаром, кружащимся в мировом пространстве. А люди, эти искорки или пылинки, гонимые ненасытной жаждой деятельности, мчались на своих деревянных и стальных конях сквозь самое сердце тайны, ощупью прокладывая себе путь в Незримом, и шумели, и кричали самонадеянно, в то время как их души замирали от неуверенности и страха!


Растревожить их душу можно сильнее всего, если залезть к ним в карман.


Южных звезд искристый свет, за кормой сребристый след,
Как дорога в небосвод.
Киль врезает пену волн, парус ровным ветром полн.
Кит дробит сверканье вод.
Снасти блещут росой по утрам,
Солнце сушит обшивку бортов.
Перед нами путь, путь, знакомый нам,
— Путь на юг, старый друг, он для нас вечно нов!


— Я читаю бессмертие в ваших глазах, — отвечал я и для опыта
пропустил «сэр»; известная интимность нашего разговора, казалось мне,
допускала это. Ларсен действительно не придал этому значения.
— Вы, я полагаю, хотите сказать, что видите в них нечто живое. Но это живое не будет жить вечно.
— Я читаю в них значительно больше, — смело продолжал я.
— Ну да — сознание. Сознание, постижение жизни. Но не больше, не бесконечность жизни.
Он мыслил ясно и хорошо выражал свои мысли. Не без любопытства оглядев меня, он отвернулся и устремил взор на свинцовое море. Глаза его потемнели, и у рта обозначились резкие, суровые линии. Он явно был мрачно настроен.


Я молчал. Как мог я объяснить этому человеку свой идеализм? Как передать словами что-то неопределенное, похожее на музыку, которую слышишь во сне? Нечто вполне убедительное для меня, но не поддающееся определению.
— Во что же вы тогда верите? — в свою очередь, спросил я.
— Я верю, что жизнь — нелепая суета, — быстро ответил он. — Она похожа на закваску, которая бродит минуты, часы, годы или столетия, но рано или поздно перестает бродить. Большие пожирают малых, чтобы поддержать свое брожение. Сильные пожирают слабых, чтобы сохранить свою силу. Кому везет,
тот ест больше и бродит дольше других, — вот и все!


… Я завидую вам умом, а не сердцем, заметьте. Зависть – продукт мозга, ее диктует мне мой разум. Так трезвый человек, которому надоела его трезвость, жалеет, глядя на пьяных, что он сам не пьян.


Эти глаза могли быть мрачными, как хмурое свинцовое небо; могли метать искры, отливая стальным блеском обнаженного меча; могли становиться холодными, как полярные просторы, или тёплыми и нежными. И в них мог вспыхивать любовный огонь, обжигающий и властный, который притягивает и покоряет женщин, заставляя их сдаваться восторженно, радостно и самозабвенно.


… Кто крадёт мой кошелёк, крадёт моё право на жизнь. Старая поговорка наизнанку… Ведь он крадет мой хлеб, и мой кусок мяса, и мою постель и тем самым ставит под угрозу и мою жизнь. Вы же знаете, что того супа и хлеба, которые бесплатно раздают беднякам, хватает далеко не на всех голодных, и, когда у человека пуст кошелек, ему ничего не остается, как умереть собачьей смертью… если он не изловчится тем или иным способом быстро свой кошелек пополнить.


Видите ли, я тоже порой ловлю себя на желании быть слепым к фактам жизни и жить иллюзиями и вымыслами. Они лживы, насквозь лживы, они противоречат здравому смыслу. И, несмотря на это, мой разум подсказывает мне, что высшее наслаждение в том и состоит, чтобы мечтать и жить иллюзиями, хоть они и лживы. А ведь в конце-то концов наслаждение – единственная наша награда в жизни. Не будь наслаждения – не стоило бы и жить. Взять на себя труд жить и ничего от жизни не получать – да это же хуже, чем быть трупом. Кто больше наслаждается, тот и живет полнее, а вас все ваши вымыслы и фантазии огорчают меньше, а тешат больше, чем меня – мои факты.


Часто, очень часто я сомневаюсь в ценности человеческого разума. Мечты, вероятно, дают нам больше, чем разум, приносят больше удовлетворения. Эмоциональное наслаждение полнее и длительнее интеллектуального, не говоря уж о том, что за мгновения интеллектуальной радости потом расплачиваешься черной меланхолией. А эмоциональное удовлетворение влечет за собой лишь легкое притупление чувств, которое скоро проходит.


… Я завидую вам умом, а не сердцем, заметьте. Зависть – продукт мозга, ее диктует мне мой разум. Так трезвый человек, которому надоела его трезвость, жалеет, глядя на пьяных, что он сам не пьян.


… Душа выражает себя через свою телесную оболочку и что вид, запах, прикосновение волос любимой – совершенно так же, как свет её глаз или слова, слетающие с её губ, – являются голосом, дыханием, сутью её души. Ведь дух в чистом виде – нечто неощутимое, непостижимое и лишь угадываемое и не может выражать себя через себя самого.


Вряд ли есть на свете зрелище более ужасное, чем вид сильного человека в минуту крайней слабости и упадка духа.


Все великие люди просто умели ловить счастье за хвост.


Любить, думал я, — ведь это еще лучше и прекраснее, чем быть любимым! Это чувство дает человеку то, ради чего стоит жить и ради чего он готов умереть.


Что, не спросясь, пригнало нас сюда? И, не спросясь, уносит нас – куда? Чтоб память об обиде этой смыть, Вино, друзья, пусть льется, как вода.


– И он никогда не философствует о жизни? – добавил я. – Нет, – ответил Волк Ларсен с неописуемой горечью, – и он счастливее меня, оставляя все эти вопросы в покое. Он слишком занят самой жизнью, чтобы еще задумываться над ней. Моя ошибка в том, что я когда-то открыл книгу.


Он ничего не теряет, потому что, потеряв себя, он утрачивает понятие о потере.


Единственной оценкой жизни, знаете ли, будет та, которую она сама себе дает.


Интеллектуально – это были дети, у которых были тела взрослых мужчин.


Мы можем судить о неизвестном только по известному.


Я верю в то, что жизнь – борьба. Она подобна дрожжам, которые движутся, могут шевелиться минуту, час, год или сто лет, но в конце концов все-таки должны остановиться. Большие пожирают маленьких, чтобы продолжать двигаться, сильные пожирают слабых, чтобы удержать в себе свою силу. Кому посчастливится, те съедают больше и двигаются дольше, вот и все. А какого вы мнения об этом?


Жизнь? Ха-ха! В ней нет никакой ценности. Из всех дешевых вещей она – самая дешевая. Она бродит везде с мольбой о рождении. Природа рассыпает ее щедрой рукой. Там, где место для одной жизни, природа сеет их тысячи, и жизнь пожирает жизнь, пока не останутся самые сильные и самые свинские жизни.


Человек не может быть несправедлив к другому. Он может быть несправедлив только к себе.


В первый раз в моей жизни я ощутил в себе потребность убийства, или, как говорят некоторые писатели, любящие живописные выражения, почувствовал «красный туман в глазах».


Земля полна жестокости, как море движения. Одни болеют от первого, другие от второго. В этом вся штука.


Я верю в то, что жизнь – борьба. Она подобна дрожжам, которые движутся, могут шевелиться минуту, час, год или сто лет, но в конце концов все-таки должны остановиться. Большие пожирают маленьких, чтобы продолжать двигаться, сильные пожирают слабых, чтобы удержать в себе свою силу. Кому посчастливится, те съедают больше и двигаются дольше, вот и все.


И он никогда не философствует о жизни? – добавил я. – Нет, – ответил Волк Ларсен с неописуемой горечью, – и он счастливее меня, оставляя все эти вопросы в покое. Он слишком занят самой жизнью, чтобы еще задумываться над ней. Моя ошибка в том, что я когда-то открыл книгу.


Эти глаза могли быть мрачными, как хмурое свинцовое небо; могли метать искры, отливая стальным блеском обнаженного меча; могли становиться холодными, как полярные просторы, или тёплыми и нежными. И в них мог вспыхивать любовный огонь, обжигающий и властный, который притягивает и покоряет женщин, заставляя их сдаваться восторженно, радостно и самозабвенно.


Верь я в бессмертие, альтруизм был бы для меня выгодным занятием. Я мог бы черт знает как возвысить свою душу. Но, не видя впереди ничего вечного, кроме смерти, и имея в своем распоряжении срок, пока во мне шевелятся и бродят дрожжи, именуемые жизнью, я поступал бы безнравственно, принося какую бы то ни было жертву. Всякая жертва, которая лишила бы меня хоть мига брожения, была бы не только глупа, но и безнравственна по отношению к самому себе. Я не должен терять ничего, обязан как можно лучше использовать свою закваску. Буду ли я приносить жертвы или стану заботиться только о себе в тот отмеренный мне срок, пока я составляю частицу дрожжей и ползаю по земле, — от этого ожидающая меня вечная неподвижность не будет для меня ни легче, ни тяжелее.


… Кто крадёт мой кошелёк, крадёт моё право на жизнь. Старая поговорка наизнанку… Ведь он крадет мой хлеб, и мой кусок мяса, и мою постель и тем самым ставит под угрозу и мою жизнь. Вы же знаете, что того супа и хлеба, которые бесплатно раздают беднякам, хватает далеко не на всех голодных, и, когда у человека пуст кошелек, ему ничего не остается, как умереть собачьей смертью… если он не изловчится тем или иным способом быстро свой кошелек пополнить.


Жизнь не имеет никакой цены, кроме той, какую она сама себе придает. И, конечно, она себя переоценивает, так как неизбежно пристрастна к себе.


— Эх, никак не заставишь вас понять, никак не втолкуешь вам, что это за штука — жизнь! Конечно, она имеет цену только для себя самой. И могу сказать вам, что моя жизнь сейчас весьма ценна… для меня. Ей прямо нет цены, хотя вы скажете, что я очень ее переоцениваю. Но что поделаешь, моя жизнь сама определяет себе цену.


Видите ли, я испытываю сейчас удивительный подъем духа. Словно все времена звучат во мне и все силы принадлежат мне. Словно мне открылась истина, и я могу отличить добро от зла, правду от лжи и взором проникнуть в даль. Я почти готов поверить в Бога. Но, — голос его изменился и лицо потемнело, — почему я в таком состоянии? Откуда эта радость жизни? Это упоение жизнью? Этот — назовем его так — подъем? Все это бывает просто от хорошего пищеварения, когда у человека желудок в порядке, аппетит исправный и весь организм хорошо работает. Это — брожение закваски, шампанское в крови, это обман, подачка, которую бросает нам жизнь, внушая одним высокие мысли, а других заставляя видеть Бога или создавать его, если они не могут его видеть. Вот и все: опьянение жизни, бурление закваски, бессмысленная радость жизни, одурманенной сознанием, что она бродит, что она жива. Но увы!


Увы! Шампанское выдохлось. Вся игра ушла из него, и оно потеряло свой вкус.


«Что мог извлечь этот человек из работ Спенсера?» — подумал я. Достаточно хорошо помня учение этого философа, я знал, что альтруизм лежит в основе его идеала человеческого поведения. Очевидно, Волк Ларсен брал из его учения то, что отвечало его собственным потребностям и желаниям, отбрасывая все, что казалось ему лишним.
_ Что же еще вы там почерпнули? — спросил я.
Он сдвинул брови, видимо, подбирая слова для выражения своих мыслей, оставшихся до сих пор не высказанными. Я чувствовал себя приподнято. Теперь я старался проникнуть в его душу, подобно тому как он привык проникать в души других. Я исследовал девственную область. И странное — странное и пугающее — зрелище открылось моему взору.
— Коротко говоря, — начал он, — Спенсер рассуждает так: прежде всего человек должен заботиться о собственном благе. Поступать так — нравственно и хорошо. Затем, он должен действовать на благо своих детей. И, в третьих, он должен заботиться о благе человечества.
— Но наивысшим, самым разумным и правильным образом действий, — вставил я, — будет такой, когда человек заботится одновременно и о себе, и о своих детях, и обо всем человечестве.


— Что это у вас сегодня такой жалкий вид? — начал он. — В чем дело?
Я видел, что он отлично понимает, почему я чувствую себя почти так же
худо, как Гаррисон, но хочет вызвать меня на откровенность, и отвечал:
— Меня расстроило жестокое обращение с этим малым.
Он усмехнулся.
— Это у вас нечто вроде морской болезни. Одни подвержены ей, другие —
нет.
— Что же тут общего? — возразил я.
— Очень много общего, — продолжал он. — Земля так же полна
жестокостью, как море — движением.


– Они копошатся, движутся, но ведь и медузы движутся. Движутся для того, чтобы есть, и едят для того, чтобы продолжать двигаться. Вот и вся штука! Они живут для своего брюха, а брюхо поддерживает в них жизнь. Это замкнутый круг; двигаясь по нему, никуда не придешь. Так с ними и происходит. Рано или поздно движение прекращается. Они больше не копошатся. Они мертвы.


– И еще о жратве. О большой удаче – как бы побольше и послаще пожрать. – Голос его звучал резко. В нем не было и тени шутки. – Будьте уверены, они мечтают об удачных плаваниях, которые дадут им больше денег; о том, чтобы стать капитанами кораблей или найти клад, – короче говоря, о том, чтобы устроиться получше и иметь возможность высасывать соки из своих ближних, о том, чтобы самим всю ночь спать под крышей и хорошо питаться, а всю грязную работу переложить на других. И мы с вами такие же. Разницы нет никакой, если не считать того, что мы едим больше и лучше. Сейчас я пожираю их и вас тоже. Но в прошлом вы ели больше моего. Вы спали в мягких постелях, носили хорошую одежду и ели вкусные блюда. А кто сделал эти постели, и эту одежду, и эти блюда? Не вы. Вы никогда ничего не делали в поте лица своего. Вы живете с доходов, оставленных вам отцом. Вы, как птица фрегат, бросаетесь с высоты на бакланов и похищаете у них пойманную ими рыбешку. Вы «одно целое с кучкой людей, создавших то, что они называют государством», и властвующих над всеми остальными людьми и пожирающих пищу, которую те добывают и сами не прочь были бы съесть. Вы носите теплую одежду, а те, кто сделал эту одежду, дрожат от холода в лохмотьях и еще должны вымаливать у вас работу – у вас или у вашего поверенного или управляющего, – словом, у тех, кто распоряжается вашими деньгами.


Все вы таковы! — воскликнул он полусердито-полупечально. — Сентиментальничаете о своих бессмертных душах, а умирать боитесь.


– А где ваш брат? Что он делает?
– Он хозяин промыслового парохода «Македония» и охотится на котиков. Мы, вероятно, встретимся с ним у берегов Японии. Его называют Смерть Ларсен.
– Смерть Ларсен? – невольно вырвалось у меня. – Он похож на вас?
– Не очень. Он просто тупая скотина. В нем, как и во мне, много… много…
– Зверского? – подсказал я.
– Вот именно, благодарю вас. В нем не меньше зверского, чем во мне, но он едва умеет читать и писать.
– И никогда не философствует о жизни? – добавил я.
– О нет, – ответил Волк Ларсен с горечью. – И в этом его счастье. Он слишком занят жизнью, чтобы думать о ней. Я сделал ошибку, когда впервые открыл книгу.


Женщина для мужчины – это то же, что земля для ее легендарного сына: ему достаточно было прикоснуться к ней и поцеловать ее, чтобы он вновь почувствовал себя сильным.


Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву.


Человек по природе своей игрок, а жизнь – самая большая ставка, какая может быть на свете.


Я не грешу, потому что я верен велениям той жизни, которая во мне; я по крайней мере правдив по отношению к самому себе, а вы нет.


Глаза – а мне судьба предназначила хорошо их изучить – были велики и красивы, они были широко расставлены, как у изваяния, и прикрывались тяжелыми веками под арками густых черных бровей. Цвет глаз был тот обманчивый серый, который никогда не бывает дважды одним и тем же, у которого столько теней и оттенков, как у муара на солнечном свете: он бывает то просто серым, то темным, то светлым и зеленовато-серым, а иногда с оттенком чистой лазури глубокого моря. Это были глаза, которые прятали его душу в тысячах переодеваний и которые только иногда, в редкие минуты, открывались и позволяли заглянуть внутрь, как в мир изумительных приключений. Это были глаза, которые могли скрывать безнадежную мрачность осеннего неба; метать искры и сверкать, как шпага в руках воина; быть холодными, как полярный пейзаж, и сейчас же вновь смягчаться и зажигаться горячим блеском или любовным огнем, который очаровывает и покоряет женщин, заставляя их сдаваться в блаженном упоении самопожертвования.


Жизнь полна неудовлетворенности, но предвидеть смерть еще менее утешительно.


Они задеты за живое потому, что затронуты их кошельки: наложить руки на их кошельки, значит, наложить руки на их души.


Его душа всегда была одинокой, – мне суждено было узнать это, – она никогда не снимала маски, хотя в редкие минуты и играла в откровенность.


Я годы жил среди моих видений,А не среди мятущихся людей,И я не знал товарищей милейИ музыки прекраснее их пенья.


Живая собака лучше мертвого льва.


Победа не всегда остается за сильным.


Матроса Джонсона одушевляла идея, принцип, убежденность в своей правоте. Он был прав, он знал, что прав, и не боялся. Он готов был умереть за истину, но остался бы верен себе и ни на минуту не дрогнул. Здесь воплотились победа духа над плотью, неустрашимость и моральное величие души, которая не знает преград и в своем бессмертии уверенно и непобедимо возвышается над временем, пространством и материей.


Ну, короче, я сбегал к нему в каюту за книжкой и прочел ему «Калибана» вслух. Он был восхищен. Этот упрощенный взгляд на вещи и примитивный способ рассуждения был вполне доступен его пониманию. Время от времени он вставлял замечания и критиковал недостатки поэмы. Когда я кончил, он заставил меня перечесть ему поэму во второй и в третий раз, после чего мы углубились в спор — о философии, науке, эволюции, религии. Его рассуждения отличались неточностью, свойственной самоучке, и безапелляционной прямолинейностью, присущей первобытному уму. Но в самой примитивности его суждений была сила, и его примитивный материализм был куда убедительнее тонких и замысловатых материалистических построений Чарли Фэрасета. Этим я не сказать, что он переубедил меня, закоренелого или, как выражался Фэрасет, «прирожденного» идеалиста. Но Волк Ларсен штурмовал устои моей веры с такой силой, которая невольно внушала уважение, хотя и не могла меня поколебать.


Будь бессмертие, альтруизм я считал бы выгодной сделкой.


Без наслаждения жизнь ничего не стоит. Взять на себя труд жить и не получить за это платы — хуже, чем смерть.


Бог был более могуществен, но у Люцифера был свободный дух. Служить значило покоряться. Он предпочел страдать, лишь бы сбросить рабство. Он не хотел служить ни Богу, ни кому-либо другому. Он не был пешкой. Он стоял на своих собственных ногах. Это была личность.


В любви к другой жизни я забыл о своей собственной, и хотя это может показаться парадоксом, но никогда еще я не хотел так жить, как теперь, когда менее всего стал ценить свою жизнь.


С точки зрения спроса и предложения жизнь – самая дешевая вещь на свете.


Знаете, – продолжал он, – я иногда ловлю себя на желании стать таким же, как и вы, быть слепым к фактам жизни, поверить в иллюзии и фантазии. Они лгут, конечно, все лгут, и противны рассудку, но все же рассудок мой говорит мне, что мечтать и жить иллюзиями большее наслаждение, чем жить без иллюзий. А наслаждение, в конце концов, – единственная награда жизни. Без наслаждения жизнь ничего не стоит. Взять на себя труд жить и не получить за это платы – хуже, чем смерть. Кто умеет получать наибольшее количество наслаждений, тот и живет лучше всех, а ваши мечты и фантазии менее нарушают ваш покой и более вознаграждают вас, чем меня мои факты.


Знаете, – продолжал он, – я иногда ловлю себя на желании стать таким же, как и вы, быть слепым к фактам жизни, поверить в иллюзии и фантазии. Они лгут, конечно, все лгут, и противны рассудку, но все же рассудок мой говорит мне, что мечтать и жить иллюзиями большее наслаждение, чем жить без иллюзий. А наслаждение, в конце концов, – единственная награда жизни. Без наслаждения жизнь ничего не стоит. Взять на себя труд жить и не получить за это платы – хуже, чем смерть. Кто умеет получать наибольшее количество наслаждений, тот и живет лучше всех, а ваши мечты и фантазии менее нарушают ваш покой и более вознаграждают вас, чем меня мои факты.


Возможно, что я научился стоять на своих ногах, – сказал я, – но мне нужно еще научиться наступать на ноги других.


– Знаете, – продолжал он, – я иногда ловлю себя на желании стать таким же, как и вы, быть слепым к фактам жизни, поверить в иллюзии и фантазии. Они лгут, конечно, все лгут, и противны рассудку, но все же рассудок мой говорит мне, что мечтать и жить иллюзиями большее наслаждение, чем жить без иллюзий. А наслаждение, в конце концов, – единственная награда жизни. Без наслаждения жизнь ничего не стоит. Взять на себя труд жить и не получить за это платы – хуже, чем смерть. Кто умеет получать наибольшее количество наслаждений, тот и живет лучше всех, а ваши мечты и фантазии менее нарушают ваш покой и более вознаграждают вас, чем меня мои факты.


Они двигаются, но ведь и морские медузы двигаются. Они передвигаются для того, чтобы есть и благодаря этому продолжать двигаться. Вот вам и все. Они живут для желудка, а желудок существует для их движения. Это заколдованный круг – выбраться некуда. Они и не выбираются. В конце концов наступает остановка. Они больше не двигаются. Они мертвы.


Кто умеет получать наибольшее количество наслаждений, тот и живет лучше всех.


Он доказывал мне победу духа над телом, непобедимость и нравственное величие души, не знающей ограничений и поднимающейся над временем, пространством, материей, с такой непобедимостью, какая может быть только при вере в вечность и бессмертие.


Его первобытная меланхолия снова ожила в нем. Он довел себя своими размышлениями до хандры, и теперь можно было ждать, что в него вселится бес и станет бунтовать. Я вспомнил Чарли Фэрасета и понял, что мрачность этого человека есть кара, которую каждый материалист несет за свое материалистическое мировоззрение.


Душа человека – это его желание. Или лучше: сумма его желаний составляет его душу.


– Единственной оценкой жизни, знаете ли, будет та, которую она сама себе дает.


Я часто сомневаюсь в ценности разума. Мечты дают больше удовлетворения. Эмоциональное наслаждение более наполняет жизнь и более продолжительно, чем интеллектуальное; кроме того, за момент интеллектуального наслаждения платишь разочарованием. За эмоциональным же наслаждением следует только некоторая усталость, которая быстро исчезает.


Ему была неизвестна мораль, он был аморален.


Способность оценивать смешное была в ней развита в высокой степени, и она безошибочно подмечала все комичное.


С точки зрения спроса и предложения жизнь – самая дешевая вещь на свете. Количество земли, воздуха, воды ограничено, но жизни, желающей родиться, нет пределов. Природа расточительна.


Нет, – ответил Волк Ларсен с неописуемой горечью, – и он счастливее меня, оставляя все эти вопросы в покое. Он слишком занят самой жизнью, чтобы еще задумываться над ней. Моя ошибка в том, что я когда-то открыл книгу.


Года все шли и шли, а я блуждал один,Одну тебя ища средь мира женщин…


Ни один человек не создает себе сам счастливого случая. Великие люди ловили этот случай, когда он им предоставлялся.


Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению.


Душа человека – это его желание. Или лучше: сумма его желаний составляет его душу


Паника в толпе, объединенной некоторой общностью интересов, не так ужасна, как страх в одиночестве.


– Я часто сомневаюсь в ценности разума. Мечты дают больше удовлетворения. Эмоциональное наслаждение более наполняет жизнь и более продолжительно, чем интеллектуальное; кроме того, за момент интеллектуального наслаждения платишь разочарованием. За эмоциональным же наслаждением следует только некоторая усталость, которая быстро исчезает. Я завидую вам! Я завидую вам!


Здесь, по крайней мере, Свободны мы. Всемогущий Прогнать отсюда нас не сможет. Здесь мы будем царствовать спокойно. А властвовать, хотя бы и в аду, На выбор мой, достойней подчиненья, И лучше быть властителем в аду, Чем на небе рабом!


Вы частица той группы людей, которая изобрела так называемое правительство, чтобы захватить власть над всеми другими людьми, чтобы есть пищу, которую добывают другие и которую они хотели бы есть сами.


Мы можем судить о неизвестном только по известному.


Что, не спросясь, пригнало нас сюда?И, не спросясь, уносит нас – куда?Чтоб память об обиде этой смыть,Вино, друзья, пусть льется, как вода.


Единственной оценкой жизни, знаете ли, будет та, которую она сама себе дает


А наслаждение, в конце концов, – единственная награда жизни. Без наслаждения жизнь ничего не стоит. Взять на себя труд жить и не получить за это платы – хуже, чем смерть.


Это был небрежный, бесцельный взгляд – так смотрит человек в минуты полного покоя, когда его не ждет никакое очередное дело, а мысль живет и работает сама по себе.


Вы частица той группы людей, которая изобрела так называемое правительство, чтобы захватить власть над всеми другими людьми, чтобы есть пищу, которую добывают другие и которую они хотели бы есть сами. Вы носите теплую одежду. Ее сделали для вас другие, но сами они дрожат от холода, едва прикрытые лохмотьями, и просят вас или вашего управляющего о работе.


Мне казалось, что я качаюсь в величественном ритме мирового пространства.


Я думал, что любить лучше и прекраснее, чем быть любимым, и только это чувство заставляет человека дорожить жизнью и ненавидеть смерть.


Года все шли и шли, а я блуждал один, Одну тебя ища средь мира женщин…


– Он ставит вопрос: может ли данная вещь функционировать, и если может, то сможем ли мы доверить ей свою жизнь?


Большие пожирают маленьких, чтобы продолжать двигаться, сильные пожирают слабых, чтобы удержать в себе свою силу. Кому посчастливится, те съедают больше и двигаются дольше, вот и все.


Человек по природе своей игрок, а жизнь – самая большая ставка, какая может быть на свете


Так уж создан современный человек, что его жизнеспособность зависит от тех денег, которые у него есть.


Передо мною вдруг воскресла вся моя прежняя жизнь на другом конце мира, и я почувствовал острую боль – щемящую тоску по родине.


Казалось, что рисковать жизнью и бороться с сильным противником для него так же необходимо, как дышать.


Но, не видя ничего вечного, кроме смерти, и получив на краткий срок то брожение дрожжей, которое называют жизнью, я чувствую, что было бы совершенно безнравственно подвергать себя жертвам.


Я верю в то, что жизнь – борьба.


Как долго это продолжалось, я не знаю, ибо подоспело на помощь забытье, от которого остается не больше воспоминаний, чем от тревожного и мучительного сна.


Хохот был резким, жестоким и откровенным, как и само море. Он исходил от натур с грубыми и притупленными чувствами, не знавших ни мягкости, ни учтивости.


Вы, сентиментальные люди, должны быть счастливы, глубоко счастливы, думая, что все на свете хорошо. А находя все хорошим, вы считаете хорошими и себя.


Однако эта сила, пронизывавшая каждое его движение, была лишь намеком на другую, еще большую силу, которая в нем дремала и только время от времени шевелилась, но могла проснуться в любой момент и быть страшной и стремительной, как бешенство льва или разрушительный порыв бури.


Кто ворует мой кошелек, тот ворует у меня право на жизнь.


Ни один человек не создает себе сам счастливого случая. Великие люди ловили этот случай, когда он им предоставлялся


Ничуть. Человек не может быть несправедлив к другому. Он может быть несправедлив только к себе. По моим взглядам, я всегда не прав, когда считаюсь с интересами других. Поймите, как могут быть не правы друг к другу две молекулы дрожжей, стараясь поглотить одна другую? В них заложена потребность поглощать и вложен инстинкт не давать себе проглатывать. Нарушая предписанное, они грешат, они не правы.


Единственной оценкой жизни, знаете ли, будет та, которую она сама себе дает. И, конечно, всегда бывает переоценка, так как кто же ценит себя дешево? Возьмем этого человека, которого я послал наверх. Он цеплялся там, как будто он драгоценнейшая вещь, сокровище превыше бриллиантов и рубинов. Для вас? Нет. Для меня? Еще меньше. Для себя? Да. Но я не согласен с его оценкой. Он чрезмерно преувеличивает свою стоимость. Есть огромный запас жизней, желающих родиться. Если бы он свалился и его мозг разбрызгался по палубе как мед из сотов, то свет не ощутил бы никакой потери. Для мира он не представляет ни малейшей ценности. Он был ценен только самому себе, и насколько обманчива его собственная оценка видно из того, что, потеряв жизнь, он не мог бы осознать, что потерял самого себя. Лишь он один ценил себя превыше бриллиантов и рубинов. Бриллианты и рубины разбрызганы по палубе, и достаточно ведра воды, чтобы смыть их, а он даже и не почувствует, что бриллиантов и рубинов больше нет. Он ничего не теряет, потому что, потеряв себя, он утрачивает понятие о потере. Видите? Что вы можете на это сказать?


Цвет глаз был тот обманчивый серый, который никогда не бывает дважды одним и тем же, у которого столько теней и оттенков, как у муара на солнечном свете: он бывает то просто серым, то темным, то светлым и зеленовато-серым, а иногда с оттенком чистой лазури глубокого моря.


Природа жизни такова. Жизнь всегда возмущается, когда знает, что должна прекратиться. Этому помочь нельзя. Пророк нашел, что жизнь и все дела житейские – суета и томление и злая вещь, но смерть – это прекращение суеты и страдания – нечто еще более жестокое.


Ни один человек не создает себе сам счастливого случая. Великие люди ловили этот случай, когда он им предоставлялся.


Право в силе, вот и все. Слабый всегда виноват. Быть сильным хорошо, а слабым – плохо, или, еще лучше, приятно быть сильным, потому что это выгодно, и отвратительно быть слабым, потому что от этого страдаешь. Обладать вот этими деньгами приятно. Так как я могу ими владеть, то я буду не прав к себе и живущей во мне жизни, если отдам их вам и лишу себя удовольствия пользоваться ими.


Человек не может быть несправедлив к другому. Он может быть несправедлив только к себе.


Чем больше риска, тем больше наслаждения.


Он медленно поднял веки, и мне показалось, что раскрылась глубина и я гляжу в его душу. Но это было иллюзией. Ни одному человеку не удалось глубоко заглянуть в душу Волка Ларсена. В этом я был совершенно убежден. Его душа всегда была одинокой, – мне суждено было узнать это, – она никогда не снимала маски, хотя в редкие минуты и играла в откровенность.


Он медленно поднял веки, и мне показалось, что раскрылась глубина и я гляжу в его душу. Но это было иллюзией. Ни одному человеку не удалось глубоко заглянуть в душу Волка Ларсена. В этом я был совершенно убежден. Его душа всегда была одинокой, – мне суждено было узнать это, – она никогда не снимала маски, хотя в редкие минуты и играла в откровенность.


«Женщина для мужчины – это то же, что земля для ее легендарного сына: ему достаточно было прикоснуться к ней и поцеловать ее, чтобы он вновь почувствовал себя сильным».


Он слишком занят самой жизнью, чтобы еще задумываться над ней.


Он еще теплился в молчании и во мраке. Для него не нужно было тела. Он не нуждался в нем. Он не нуждался во внешнем мире. Он сознавал только себя и беспредельную глубину спокойствия мрака.


Это были глаза, которые прятали его душу в тысячах переодеваний и которые только иногда, в редкие минуты, открывались и позволяли заглянуть внутрь, как в мир изумительных приключений.


Сутулый, знаете ли вы притчу о сеятеле, который вышел сеять? Если вы помните, «иное зерно упало на камень, где оказалось немного земли, и скоро пустило росток, потому что земля была не глубока. Когда же взошло солнце, зерно увяло и засохло, потому что у него не было корня; иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его».


И лучше быть властителем в аду,Чем на небе рабом!


Когда я развенчала своих старых кумиров, – серьезно ответила она, – и рассталась навсегда с Наполеоном, Цезарем и им подобными, то я создала для себя новый Пантеон, и первое место в нем занял доктор Джордан.


Цвет глаз был тот обманчивый серый, который никогда не бывает дважды одним и тем же, у которого столько теней и оттенков, как у муара на солнечном свете: он бывает то просто серым, то темным, то светлым и зеленовато-серым, а иногда с оттенком чистой лазури глубокого моря. Это были глаза, которые прятали его душу в тысячах переодеваний и которые только иногда, в редкие минуты, открывались и позволяли заглянуть внутрь, как в мир изумительных приключений. Это были глаза, которые могли скрывать безнадежную мрачность осеннего неба; метать искры и сверкать, как шпага в руках воина; быть холодными, как полярный пейзаж, и сейчас же вновь смягчаться и зажигаться горячим блеском или любовным огнем, который очаровывает и покоряет женщин, заставляя их сдаваться в блаженном упоении самопожертвования.


По моим взглядам, я всегда не прав, когда считаюсь с интересами других.


Там, где место для одной жизни, природа сеет их тысячи, и жизнь пожирает жизнь, пока не останутся самые сильные и самые свинские жизни.


Не время просить от женщины любви, когда взялся помочь ей спасти ее жизнь.


Этакая пакостная погода поневоле делает людей седыми раньше времени.


Один раз, не заметив того, что я наблюдаю за ним, он громко и вызывающе рассмеялся в лицо надвигающейся буре. Я и сейчас вижу его стоящим на палубе, как пигмей перед злым духом из арабских сказок. Он бросал вызов судьбе и не боялся.


Я – ветерок, приятный морякам,Я ровен, свеж, могуч,Они следят за мной по нежным облакам,На юге нету туч.Я день и ночь бегу за кораблем,Как верный пес, разинув пасть.Я легок по ночам, сильнее дую днем,Вздуваю паруса, раскачиваю снасть.


Они хотели жить, они были беспомощны, как крысы, попавшие в западню, и все они вопили.


Значит, вы индивидуалист и материалист, а следовательно, гедонист.


Ему была свойственна храбрость, рождавшаяся под влиянием страха.


– Ах, никак не могу добиться, чтобы вы поняли, никак не могу вбить вам в голову, что за штука жизнь. Конечно, вообще жизнь ничтожна, но для себя она драгоценна. И моя жизнь, могу сказать вам, как раз в эту минуту чрезвычайно ценна для меня. Она сейчас выше всякой цены, что вы, конечно, поспешите назвать ужасающей переоценкой, но ничего не поделаешь: сама жизнь, бурлящая сейчас во мне, определяет себе цену.


Я вспомнил Чарли Фэрасета и понял, что мрачность этого человека есть кара, которую каждый материалист несет за свое материалистическое мировоззрение.


…Здесь, по крайней мере,Свободны мы. ВсемогущийПрогнать отсюда нас не сможет.Здесь мы будем царствовать спокойно.А властвовать, хотя бы и в аду,На выбор мой, достойней подчиненья,И лучше быть властителем в аду,Чем на небе рабом!


Она сейчас выше всякой цены, что вы, конечно, поспешите назвать ужасающей переоценкой, но ничего не поделаешь: сама жизнь, бурлящая сейчас во мне, определяет себе цену.


Это были глаза, которые могли скрывать безнадежную мрачность осеннего неба; метать искры и сверкать, как шпага в руках воина; быть холодными, как полярный пейзаж, и сейчас же вновь смягчаться и зажигаться горячим блеском или любовным огнем, который очаровывает и покоряет женщин, заставляя их сдаваться в блаженном упоении самопожертвования.


Жизнь стала дешевой и бессмысленной, скотской и бессвязной, бездушным погружением в грязь и тину.


Вы, сентиментальные люди, должны быть счастливы, глубоко счастливы, думая, что все на свете хорошо. А находя все хорошим, вы считаете хорошими и себя.


Ценность жизни! Как мог я сразу ответить на этот вопрос? Жизнь священна – это было для меня аксиомой. Что жизнь имела внутреннюю ценность, было для меня общим местом, которое я никогда не подвергал сомнению. Но когда он потребовал от меня защитить это общее место, я онемел.


– Возможно, что я научился стоять на своих ногах, – сказал я, – но мне нужно еще научиться наступать на ноги других.


Природа жизни такова. Жизнь всегда возмущается, когда знает, что должна прекратиться.


Что, не спросясь, пригнало нас сюда? И, не спросясь, уносит нас – куда? Чтоб память об обиде этой смыть, Вино, друзья, пусть льется, как вода.


Нашей дружбе приходил конец. Я все время упорно работал над собой, стараясь победить свою любовь, но в конце концов она победила меня.


Женщина для мужчины – это то же, что земля для ее легендарного сына: ему достаточно было прикоснуться к ней и поцеловать ее, чтобы он вновь почувствовал себя сильным»


Я с твердостью посмотрел в жестокие серые глаза. Казалось, они были из гранита, так мало было в них света и тепла, свойственного человеческой душе. В большинстве человеческих глаз можно видеть отражение души, но его глаза были мрачны, холодны и серы, как само море.


Я посмотрел на них и с удивлением увидел таких авторов, как Шекспир, Теннисон, Эдгар По и Де-Куинси. Были и научные сочинения, и среди них труды Тиндаля, Проктора и Дарвина, а также книги по астрономии и физике. Я заметил «Сказочный век» Булфинча, «Историю английской и американской литературы» Шоу и «Естественную историю» Джонсона в двух больших томах. Было здесь несколько грамматик Меткалфа, Гида и Келлога, и я не мог не улыбнуться, увидев «Английский язык для священника».


Иди к черту, у меня чешутся руки показать тебе дорогу.


Желание жить ставит вас на ноги. Вы теперь настоящая личность. Ваше несчастье состояло в том, что жизнь вам давалась слишком легко, но вы развиваетесь, и теперь вы мне нравитесь все больше и больше.


Они двигаются, но ведь и морские медузы двигаются. Они передвигаются для того, чтобы есть и благодаря этому продолжать двигаться. Вот вам и все. Они живут для желудка, а желудок существует для их движения. Это заколдованный круг – выбраться некуда. Они и не выбираются. В конце концов наступает остановка. Они больше не двигаются. Они мертвы.


Живому псу лучше, чем мертвому льву.


Любовь пришла. И это в то самое время, когда я менее всего ожидал ее, пришла при таких страшных обстоятельствах. Конечно, моя философия всегда признавала, что рано или поздно любовь придет, но долгое уединение, проведенное среди книг, мало подготовило меня к этому..


До сих пор я не видел его обнаженным, и теперь был поражен его сложением. Культ тела никогда не был моей слабостью, но все-таки во мне было достаточно художественного чутья, чтобы оценить его пластическое телосложение.


До сих пор я не видел его обнаженным, и теперь был поражен его сложением. Культ тела никогда не был моей слабостью, но все-таки во мне было достаточно художественного чутья, чтобы оценить его пластическое телосложение.


Живая собака лучше мертвого льва, как мы с вами читали недавно у Соломона.


Я верю в то, что жизнь – борьба. Она подобна дрожжам, которые движутся, могут шевелиться минуту, час, год или сто лет, но в конце концов все-таки должны остановиться.


Каждая жертва, лишающая меня лишнего биения жизни, – глупость, и не только глупость, но и несправедливость к самому себе, – следовательно, злое дело.


И я помню, что вопли, которые они издавали, напомнили мне вдруг свиней под ножом мясника, и сходство это своей яркостью ужаснуло меня. Женщины, способные на самые прекрасные чувства и нежнейшие привязанности, стояли теперь с открытыми ртами и кричали во всю мочь. Они хотели жить, они были беспомощны, как крысы, попавшие в западню, и все они вопили.


Лишь он один ценил себя превыше бриллиантов и рубинов. Бриллианты и рубины разбрызганы по палубе, и достаточно ведра воды, чтобы смыть их, а он даже и не почувствует, что бриллиантов и рубинов больше нет. Он ничего не теряет, потому что, потеряв себя, он утрачивает понятие о потере. Видите? Что вы можете на это сказать?


Он – раб своих желаний и, конечно, из двух желаний осилит то, которое будет сильнее, – вот и все.


Одну тебя ища средь мира женщин…


Даже и теперь, когда я оглядываюсь назад, все пережитое кажется мне совершенно фантастичным. И всегда будет представляться чудовищным, непонятным, ужасным кошмаром.


Цвет глаз был тот обманчивый серый, который никогда не бывает дважды одним и тем же, у которого столько теней и оттенков, как у муара на солнечном свете: он бывает то просто серым, то темным, то светлым и зеленовато-серым, а иногда с оттенком чистой лазури глубокого моря.


Паника в толпе, объединенной некоторой общностью интересов, не так ужасна, как страх в одиночестве, и такой страх я теперь испытывал.


Спенсер рассуждает так: во-первых, человек должен стремиться к собственной пользе. В этом мораль и добро. Затем он должен работать на пользу своих детей. И, в-третьих, приносить пользу своей расе.


Я не знаю, может ли быть на свете что-нибудь более ужасное, чем вид человека-богатыря в момент его крайней слабости и бессилия.


Но без знания дела, когда каждая деталь являлась опытом и каждый успешный опыт целым открытием, это оказалось очень трудно.


Я думал, что любить лучше и прекраснее, чем быть любимым, и только это чувство заставляет человека дорожить жизнью и ненавидеть смерть.


Мой кошелек набит монетой старой чеканки, а это упрямая вещь. Я никогда не смогу признать какую-нибудь другую монету за настоящую.


Мы можем судить о неизвестном только по известному.


Он открыл мне реальный мир, которого я до сего времени не знал и которого чуждался; я научился ближе присматриваться к жизни, какова она на самом деле, и признавать, что на свете есть нечто, называемое фактами.


Бессмертие – нечто не имеющее ни начала, ни конца.


Казалось, что черты его лица застыли в дьявольской усмешке над миром, оставленным и одураченным им.


Я утверждал, что жизнь – фермент , нечто вроде дрожжей, нечто пожирающее другую жизнь, чтобы жить самой.


Элизабет Броунинг И музыки прекраснее их пенья..


Серьезный критик, обладающий чувством юмора и силой выражения, всегда и неизбежно будет направлять жизнь общества, и всегда оно будет прислушиваться к его словам.


Он – раб своих желаний и, конечно, из двух желаний осилит то, которое будет сильнее, – вот и все.


В них оскорблено врожденное человеку чувство права.


Право в силе, вот и все. Слабый всегда виноват. Быть сильным хорошо, а слабым – плохо, или, еще лучше, приятно быть сильным, потому что это выгодно, и отвратительно быть слабым, потому что от этого страдаешь.


Право в силе, вот и все. Слабый всегда виноват. Быть сильным хорошо, а слабым – плохо, или, еще лучше, приятно быть сильным, потому что это выгодно, и отвратительно быть слабым, потому что от этого страдаешь.


Сомнения не оставалось: я ревновал, значит, я любил!


Будь бессмертие, альтруизм я считал бы выгодной сделкой.


Я часто сомневаюсь в ценности разума. Мечты дают больше удовлетворения. Эмоциональное наслаждение более наполняет жизнь и более продолжительно, чем интеллектуальное; кроме того, за момент интеллектуального наслаждения платишь разочарованием. За эмоциональным же наслаждением следует только некоторая усталость, которая быстро исчезает. Я завидую вам! Я завидую вам!


Ваше несчастье состояло в том, что жизнь вам давалась слишком легко


Отдых! Я ранее не понимал значения этого слова. Я всю свою жизнь отдыхал, сам того не сознавая


В большинстве человеческих глаз можно видеть отражение души, но его глаза были мрачны, холодны и серы, как само море.


– Кто заработал ваш доход? А? Не вы сами? Я так и думал. Ваш отец. Вы стоите на ногах мертвеца. Вы никогда не стояли на своих собственных ногах.


Без наслаждения жизнь ничего не стоит


Знаете, – продолжал он, – я иногда ловлю себя на желании стать таким же, как и вы, быть слепым к фактам жизни, поверить в иллюзии и фантазии.


Много милых сентиментальностей и несокрушимая вера в человеческие иллюзии.


Преступление, состоящее в том, что человек не зарабатывает на свое пропитание, называется бродяжничеством.


Я не забуду одной ночи, когда вместо того, чтобы спать, я лежал на носу и смотрел вниз на игравшую всеми цветами радуги полосу пены, которую отбрасывал от себя «Призрак». Слышалось журчание, подобное шуму ручейка, бегущего по мшистым камням в тихой долине, и эта журчащая песня убаюкала меня и унесла далеко-далеко от самого себя. Мне казалось, что я и не Сутулый – каютный юнга, и не прежний Ван-Вейден, промечтавший тридцать пять лет жизни среди своих книг.


Опасность таилась в густом тумане.


Если вы помните, «иное зерно упало на камень, где оказалось немного земли, и скоро пустило росток, потому что земля была не глубока. Когда же взошло солнце, зерно увяло и засохло, потому что у него не было корня; иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его».


Благодарю вас, – написал он в ответ. – Но мне нужно еще уменьшиться, чтобы умереть… И все-таки я весь здесь, – написал он потом. – Я могу мыслить сейчас гораздо яснее, чем когда-либо. Ничто не мешает мне сосредоточиться. В этой молекуле я весь, я все еще существую»..


Только теперь я понял, как приходится жить рабочему люду. Мне раньше и не снилось, что работа может быть так ужасна. С половины шестого утра и до десяти часов вечера я был рабом для всех, не имея при этом ни одной минуты для себя, кроме тех редких моментов, которые я уворовывал в конце второй утренней вахты.


Я – ветерок, приятный морякам,Я ровен, свеж, могуч,Они следят за мной по нежным облакам,На юге нету туч.


Итак, значит, свершилось. Любовь пришла. И это в то самое время, когда я менее всего ожидал ее, пришла при таких страшных обстоятельствах. Конечно, моя философия всегда признавала, что рано или поздно любовь придет, но долгое уединение, проведенное среди книг, мало подготовило меня к этому.


У нас нет сил, чтобы вступить в открытую борьбу с этим человеком, и мы должны притворяться и хитрить, чтобы выиграть.


Возможно, что для вас – несчастье оставаться с нами, но для нас это, конечно, большое счастье.


Моя жена, моя маленькая женушка! – сказал я, обнимая ее за плечи свободной рукой, как это умеют делать все влюбленные мужчины, хотя никто не учит их этому в школе.


Когда станут резать кошельки – это будет хуже, – продолжал он. – Так уж создан современный человек, что его жизнеспособность зависит от тех денег, которые у него есть.


Она устала. Прекрасно. Пусть спит.


Та жизнь, которая в вас, которая составляет ваше «я» и которая больше вас самого, не хотела умирать. Вы говорили об инстинкте бессмертия. Я говорю об инстинкте жизни, о воле к жизни, которая при угрозе смерти побеждает то, что вы называете инстинктом бессмертия. Она победила этот инстинкт в вас, вы не можете это отрицать, и только потому, что какому-то дураку пришла охота точить на вас нож.


Глаза – а мне судьба предназначила хорошо их изучить – были велики и красивы, они были широко расставлены, как у изваяния, и прикрывались тяжелыми веками под арками густых черных бровей.


Я говорю об инстинкте жизни, о воле к жизни, которая при угрозе смерти побеждает то, что вы называете инстинктом бессмертия.


Вы говорили об инстинкте бессмертия. Я говорю об инстинкте жизни, о воле к жизни, которая при угрозе смерти побеждает то, что вы называете инстинктом бессмертия.


Если жить значит только двигаться, то зачем двигаться? Если бы мы не двигались и не составляли части этих дрожжей, то не было бы и безнадежности. Не в этом-то и вся суть – мы хотим жить и двигаться, хотя причины на это у нас никакой нет, и только потому так выходит, что закон жизни в том, чтобы жить и двигаться, в желании жить и двигаться. Если бы этого закона не было, то жизнь была бы мертва. Только от этого брожения жизни вы и мечтаете о бессмертии. Оно живет в вас и хочет жить вечно.


Под всей его трусостью у него, как и у меня, таилась храбрость именно труса, которая могла побудить его сделать как раз то самое, против чего протестовало все его существо и чего он сам боялся.


Он много думал, но ни с кем не разговаривал.


Альтруистическим поступком мы называем такой поступок, который совершается для блага других. Он бескорыстен, в противоположность поступку исключительно в своих интересах. Такой акт мы называем эгоистическим.


Я не должен терять ни одного глотка, ни одного движения, если желаю использовать возможно лучше свое брожение. И вечная тишина, которая надвигается на меня, не будет ни легче, ни тяжелее от того, приносил ли я себя в жертву или проявлял свой эгоизм, пока я ползал на земле.


Я думал, что любить лучше и прекраснее, чем быть любимым, и только это чувство заставляет человека дорожить жизнью и ненавидеть смерть. В любви к другой жизни я забыл о своей собственной, и хотя это может показаться парадоксом, но никогда еще я не хотел так жить, как теперь, когда менее всего стал ценить свою жизнь. И я пришел к заключению, что никогда не было у меня стольких причин желать жить, как именно теперь.


Физическая сторона любви не играла для меня большой роли. Но я понял теперь, что душа выявляется через телесную оболочку, что смотреть, ощущать запах и прикасаться к волосам любимого существа – это то же, что постигать сущность его духа; мысли человека выявляются не только в словах, но и в улыбке и в блеске очей.


– Кто заработал ваш доход? А? Не вы сами? Я так и думал. Ваш отец. Вы стоите на ногах мертвеца. Вы никогда не стояли на своих собственных ногах. Вы не сможете пробыть один от восхода до восхода солнца и добыть пищу для своего брюха, чтобы набить его три раза в день. Покажите-ка вашу руку!


Вы чудовище, – смело добавил я. – Калибан, ссылающийся на Сетебоса[30] и действующий по своей прихоти и капризу


Мишле: «Женщина для мужчины – это то же, что земля для ее легендарного сына: ему достаточно было прикоснуться к ней и поцеловать ее, чтобы он вновь почувствовал себя сильным».


И любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более доли вовеки ни в чем, что делается под солнцем.


И он никогда не философствует о жизни? – добавил я. – Нет, – ответил Волк Ларсен с неописуемой горечью, – и он счастливее меня, оставляя все эти вопросы в покое. Он слишком занят самой жизнью, чтобы еще задумываться над ней. Моя ошибка в том, что я когда-то открыл книгу.


Паника в толпе, объединенной некоторой общностью интересов, не так ужасна, как страх в одиночестве, и такой страх я теперь испытывал.


Он чрезмерно преувеличивает свою стоимость. Есть огромный запас жизней, желающих родиться. Если бы он свалился и его мозг разбрызгался по палубе как мед из сотов, то свет не ощутил бы никакой потери. Для мира он не представляет ни малейшей ценности. Он был ценен только самому себе, и насколько обманчива его собственная оценка видно из того, что, потеряв жизнь, он не мог бы осознать, что потерял самого себя.


Вы похожи на птицу-фрегат, бросающуюся на бакланов и отнимающую у них рыбу, которую они наловили для себя. Вы частица той группы людей, которая изобрела так называемое правительство, чтобы захватить власть над всеми другими людьми, чтобы есть пищу, которую добывают другие и которую они хотели бы есть сами. Вы носите теплую одежду. Ее сделали для вас другие, но сами они дрожат от холода, едва прикрытые лохмотьями, и просят вас или вашего управляющего о работе.


Конечно, вообще жизнь ничтожна, но для себя она драгоценна. И моя жизнь, могу сказать вам, как раз в эту минуту чрезвычайно ценна для меня. Она сейчас выше всякой цены, что вы, конечно, поспешите назвать ужасающей переоценкой, но ничего не поделаешь: сама жизнь, бурлящая сейчас во мне, определяет себе цену.


Я хочу сказать, что сила его была чем-то вне его физических особенностей. Это была сила, которую мы приписываем древним, упрощенным временам, которую мы привыкли соединять с первобытными существами, обитавшими на деревьях и бывшими нам сродни; это – вольная, свирепая сила, могучая квинтэссенция жизни, первобытная мощь, рождающая движение, та первичная сущность, которая лепит формы жизни, – короче, та живучесть, которая заставляет тело змеи извиваться, когда ее голова отрезана и змея мертва, или которая томится в неуклюжем теле черепахи, заставляя его подскакивать и дрожать от легкого прикосновения пальца.


Женщины, способные на самые прекрасные чувства и нежнейшие привязанности, стояли теперь с открытыми ртами и кричали во всю мочь.


Право в силе, вот и все. Слабый всегда виноват. Быть сильным хорошо, а слабым – плохо.


Вы похожи на птицу-фрегат, бросающуюся на бакланов и отнимающую у них рыбу, которую они наловили для себя.


Итак, значит, свершилось. Любовь пришла. И это в то самое время, когда я менее всего ожидал ее.


Итак, я смотрел на светло-каштановые волосы Мод, любил их и узнал о любви больше, чем могли мне рассказать поэты и певцы всего мира своими песнями и сонетами.


Эти человеческие фикции, как вы считаете нужным называть их, создают благородство и мужество. У вас нет фикций, нет убеждений, нет идеалов. Вы нищий.


Собрал себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел у себя певцов и певиц, и для услаждения сынов человеческих – разные музыкальные орудия. И сделался я великим и богатым, – богаче всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; и мудрость моя пребывала со мною. И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, на труд, которым трудился я, делая их; и вот все суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!


Кто ворует мой кошелек, тот ничего у меня не ворует.


Победа не всегда остается за сильным.


Тем не менее я никак не мог отделаться от мысли, что убить его составляет мой долг. Он очаровывал меня чем-то, и в то же время я безгранично боялся его. Мне трудно было представить его на смертном одре: в нем было что-то вечно юное, не позволявшее верить в его смерть. Он представлялся мне вечно живущим и вечно властвующим, борющимся, мучащим других и в то же время остающимся невредимым.


Но надо отдать справедливость этим людям. Равнодушные к моим страданиям, они были так же равнодушны и к своим собственным.


Поставим обратный вопрос. Если вы храбрее, чем я, то следует ли отсюда, что я трусливее вас?


– Вы чудовище, – смело добавил я. – Калибан, ссылающийся на Сетебоса[30] и действующий по своей прихоти и капризу.


Меня развеселил его непонятный гнев, и, пока он возмущенно ковылял взад и вперед, я любовался романтическим туманом. И он действительно был романтичен, этот туман, подобный серому призраку бесконечной тайны, – туман, клубами окутывавший берега. А люди, эти искры, одержимые сумасшедшей тягой к труду, проносились через него на своих стальных и деревянных конях, пронизывая самое сердце его тайны, слепо прокладывая свои пути сквозь невидимое и перекликаясь в беспечной болтовне, в то время как сердца их сжимались от неуверенности и страха.


Они доказывали умение или неумение новорожденного тюленя плавать, просто высказывая свое мнение с воинственным видом и сопровождая его насмешками над здравым смыслом, национальностью и прошлым своего противника.


Я убежден, что человек с тонкой нервной организацией страдал бы вдвое или втрое больше, чем они, от одинакового ранения.


Вы теперь сомневаетесь в своем бессмертии? А?! Ха-ха! Вы уже не уверены в нем. А рисковать вам не хочется. Вы уверены в реальности только этой жизни.


Вы узурпируете одну из моих прерогатив.


Эта страшная головная боль продолжалась три дня, и все это время он страдал безропотно и одиноко, как дикий зверь: без жалобы, без сочувствия, как, по-видимому, обычно страдают на судах.


Этот человек изменчив, как ветер в море. Вы никогда не угадаете его намерений. Вы думаете, что поняли его, и плавно плывете мимо него, а он круто обернется, налетит вихрем, и все ваши паруса, рассчитанные на хорошую погоду, изорвутся в клочки.


Сила, грубая сила властвовала на этом зверском судне.


Смерть была для меня связана с торжественностью; она представлялась мне тихой и кроткой в своем процессе и священной по своим обрядам. Но смерть в ее отталкивающем и ужасном виде была для меня явлением, с которым я до тех пор не был знаком.


А люди, эти искры, одержимые сумасшедшей тягой к труду.


Он встречал свою судьбу, шел с ней рука об руку, хладнокровно размеряя ее удар.


Вы спали на мягких постелях, одевались в хорошее платье и съедали хорошие обеды. А кто делал эти постели? Кто шил одежду? Кто добывал и готовил пищу? Не вы. Вы никогда ничего в поте лица своего не делали. Вы жили на средства, заработанные вашим отцом. Вы похожи на птицу-фрегат, бросающуюся на бакланов и отнимающую у них рыбу, которую они наловили для себя. Вы частица той группы людей, которая изобрела так называемое правительство, чтобы захватить власть над всеми другими людьми, чтобы есть пищу, которую добывают другие и которую они хотели бы есть сами. Вы носите теплую одежду. Ее сделали для вас другие, но сами они дрожат от холода, едва прикрытые лохмотьями, и просят вас или вашего управляющего о работе.


Но мертвец был невозмутим. Он ухмылялся с сардоническим[6] юмором, с цинической издевкой и вызовом. Он был хозяином положения.


Вы частица той группы людей, которая изобрела так называемое правительство, чтобы захватить власть над всеми другими людьми, чтобы есть пищу, которую добывают другие и которую они хотели бы есть сами.


Кто заработал ваш доход? А? Не вы сами? Я так и думал. Ваш отец. Вы стоите на ногах мертвеца. Вы никогда не стояли на своих собственных ногах. Вы не сможете пробыть один от восхода до восхода солнца и добыть пищу для своего брюха, чтобы набить его три раза в день.


Что касается отношений между Волком Ларсеном и мною, то они были сравнительно хороши. Тем не менее я никак не мог отделаться от мысли, что убить его составляет мой долг.


Если положение это неприятно, то почему вы миритесь с ним? Вы заключаете компромисс со своей совестью. Будь вы действительно сильным человеком, подлинно верным самому себе, вы бы объединились с Личем и Джонсоном. Но вы боитесь, трусите. Вы хотите жить. Жизнь кричит в вас; она хочет жить во что бы то ни стало, и вы влачите жалкое существование, изменяя своим лучшим идеалам, греша против всего вашего жалкого нравственного кодекса, и если существует ад, прямехонько ведете туда свою душу.


– Сутулый, знаете ли вы притчу о сеятеле, который вышел сеять? Если вы помните, «иное зерно упало на камень, где оказалось немного земли, и скоро пустило росток, потому что земля была не глубока. Когда же взошло солнце, зерно увяло и засохло, потому что у него не было корня; иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его». – Ну, хорошо, – сказал я. – Хорошо? – повторил он насмешливо. – Нет, совсем не хорошо. Я был одним из этих зерен.


– Мы говорили об этом вчера, – сказал он. – Я утверждал, что жизнь – фермент[24], нечто вроде дрожжей, нечто пожирающее другую жизнь, чтобы жить самой. Торжествующее свинство. С точки зрения спроса и предложения жизнь – самая дешевая вещь на свете. Количество земли, воздуха, воды ограничено, но жизни, желающей родиться, нет пределов. Природа расточительна. Взгляните на рыб и на мириады их зародышей – икру. Или посмотрите на себя и на меня. В нас лежат возможности миллионов жизней. Если бы мы нашли время и возможность использовать каждую крупицу нерожденной жизни, которая живет в нас, мы могли бы заселить материки и сделаться отцами народов. Жизнь? Ха-ха! В ней нет никакой ценности. Из всех дешевых вещей она – самая дешевая. Она бродит везде с мольбой о рождении. Природа рассыпает ее щедрой рукой. Там, где место для одной жизни, природа сеет их тысячи, и жизнь пожирает жизнь, пока не останутся самые сильные и самые свинские жизни.


– Но я завидую вам рассудком, – добавил он, – а не сердцем, заметьте это. Мне диктует это разум. Зависть – продукт интеллекта. Я похож в этом отношении на трезвого человека, который смотрит на пьяницу и, будучи страшно утомлен, жалеет, что он сам не пьян.


Эмоциональное наслаждение более наполняет жизнь и более продолжительно, чем интеллектуальное; кроме того, за момент интеллектуального наслаждения платишь разочарованием. За эмоциональным же наслаждением следует только некоторая усталость, которая быстро исчезает. Я завидую вам! Я завидую вам!


Посредственность тоже имеет свои преимущества.


…Здесь, по крайней мере, Свободны мы. Всемогущий Прогнать отсюда нас не сможет. Здесь мы будем царствовать спокойно. А властвовать, хотя бы и в аду, На выбор мой, достойней подчиненья, И лучше быть властителем в аду, Чем на небе рабом!


Волк Ларсен был воплощением мужественности. Он был почти божественно совершенен. При каждом движении мускулы его двигались и напрягались под атласной кожей. Я забыл упомянуть, что его бронзовый загар спускался только до плеч. Его тело – как у всех скандинавцев – было бело, как у самой красивой женщины. Когда он поднял руку для того, чтобы пощупать рану на голове, я мог наблюдать движение его бицепса[41], – он был похож на живое существо, спрятавшееся под белоснежным покровом. Это был тот самый бицепс, который чуть не выдавил из меня жизнь и раздавал направо и налево столько уничтожающих ударов. Я не мог оторвать от него глаз. Я стоял неподвижно и смотрел на него; антисептический[42] бинт развертывался в это время в моей руке, и кольца его падали на пол.


Простой матрос Джонсон одушевлялся идеей, принципом, правдой и искренностью. Он был прав, знал, что прав, и не боялся ничего. Если бы понадобилось, он бы умер за правду.


Он был, безусловно, красив, красив настоящей мужественной красотой. И вновь с прежним изумлением я заметил, что у него на лице нет следов ни порока, ни жестокости, ни греха.


Главный исход эта первобытная меланхолия находила в религии, в ее наиболее грозных формах.


Эта печаль сделала его народ умеренным, воздержанным, трезво мыслящим, опрятным и до фанатичности нравственным.


Нисколько. Право в силе, вот и все. Слабый всегда виноват. Быть сильным хорошо, а слабым – плохо, или, еще лучше, приятно быть сильным, потому что это выгодно, и отвратительно быть слабым, потому что от этого страдаешь.


Я почти могу поверить в Бога. Но… – его голос изменился, и глаза потухли, – что же это за состояние, в котором я нахожусь? Радость жизни? Упоение жизнью? Или это вдохновение? Это просто то, что приходит, когда у человека хорошее пищеварение, когда желудок в порядке, аппетит хорош и все идет гладко. Это приманка жизни, шампанское в крови, брожение закваски… И одни люди полны святыми мыслями, другие видят Бога или же создают его, когда не могут видеть. Вот и все: опьянение, брожение дрожжей, бессвязный лепет жизни, опьяненной сознанием, что она жива.


Вы, живущие на суше, знаете, что хотя вы и размещаете бедноту на окраинах, обрекая ее на болезни и голод, все-таки остается множество бедняков, умирающих за неимением корки хлеба или куска мяса (то есть чьей-то разрушенной жизни), и вы не знаете, как с ними быть. Видели ли вы когда-нибудь доковых рабочих в Лондоне, как они, точно звери, дерутся из-за работы?


Смотрите, они мечтают о счастливых плаваниях, которые дадут им много денег, мечтают о том, что они сделаются командирами на судах, что они найдут клады, – одним словом, мечтают, как бы захватить побольше возможностей для притеснения своих ближних, спать спокойно, есть вкусно и переложить на кого-то всю грязную работу. И мы с вами совершенно такие же. Разницы никакой нет, разве только в том, что мы ели лучше и больше. Я теперь пожираю их, и вас также. Но раньше вы ели больше меня.


В одно мгновение Волк Ларсен дал мне жестокий пинок, словно дворняжке. Я не воображал, что пинком можно причинить такую боль. Я отскочил и прислонился к каюте в полуобморочном состоянии. Все поплыло перед глазами, и меня затошнило.


Так я рассуждал в то время, чувствуя потребность в самооправдании и желая примириться со своей совестью. Но такого рода оправдание не удовлетворило меня. И до сего дня, вспоминая прошлое, я испытываю некоторый стыд и не могу быть вполне удовлетворенным своим тогдашним поведением.


Я рассказываю это с целью показать умственный уровень тех людей, с которыми мне пришлось войти в общение. Интеллектуально – это были дети, у которых были тела взрослых мужчин.


Методом спора было утверждение, предположение или же голословное опровержение. Они доказывали умение или неумение новорожденного тюленя плавать, просто высказывая свое мнение с воинственным видом и сопровождая его насмешками над здравым смыслом, национальностью и прошлым своего противника.


Даже сам Волк Ларсен раза два останавливался во время своей прогулки по корме, чтобы с любопытством посмотреть на то, что он называл «брожением жизненной закваски».


Дул свежий морской ветер, и некоторое время я был один в сырой мгле, впрочем, не совсем один, так как я смутно чувствовал присутствие лоцмана и того, кого я принимал за капитана, в стеклянном домике над моей головой. Вспоминаю, как я думал тогда об удобстве разделения труда, делавшем ненужным для меня изучение туманов, ветров, течений и всей морской науки, если я хочу навестить друга, живущего по другую сторону залива. «Хорошо, что люди разделяются по специальностям», – думал я в полудремоте. Познания лоцмана и капитана избавляли от забот несколько тысяч людей, которые знали о море и о мореплавании не больше, чем я. С другой стороны, вместо того чтобы расходовать свою энергию на изучение множества вещей, я мог сосредоточить ее на немногом и более важном, например, на анализе вопроса: какое место занимает писатель Эдгар По в американской литературе? – кстати, тема моей статьи в последнем номере журнала «Атлантик». Когда, садясь на пароход, я проходил через каюту, с удовольствием заметил полного человека, читавшего «Атлантик», открытый как раз на моей статье. Тут опять было разделение труда: специальные познания лоцмана и капитана позволяли полному джентльмену, пока его везли из Саусалито в Сан-Франциско, знакомиться с моими специальными познаниями о писателе По.


Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению. И любовь их, и ненависть их, и ревность.


Вы правы, – сказал он. – Ошибка только в том, что вы не ожидали самого худшего. – Как? Что может быть хуже того, если нам станут резать глотки? – возразила она с наивным и забавным удивлением. – Когда станут резать кошельки – это будет хуже, – продолжал он. – Так уж создан современный человек, что его жизнеспособность зависит от тех денег, которые у него есть.


– Знаете! Я переполнен странной радостью. Я чувствую в себе голоса столетий, как будто все силы в моей власти. Я знаю правду, различаю добро от зла, истину от лжи. Мой взор ясен и проникает в будущее. Я почти могу поверить в Бога.


Это были глаза, которые прятали его душу в тысячах переодеваний и которые только иногда, в редкие минуты, открывались и позволяли заглянуть внутрь, как в мир изумительных приключений. Это были глаза, которые могли скрывать безнадежную мрачность осеннего неба; метать искры и сверкать, как шпага в руках воина; быть холодными, как полярный пейзаж, и сейчас же вновь смягчаться и зажигаться горячим блеском или любовным огнем, который очаровывает и покоряет женщин, заставляя их сдаваться в блаженном упоении самопожертвования.


Не сейте соблазны на дороге ваших ближних.


Шекспир, Теннисон, Эдгар По и Де-Куинси. Были и научные сочинения, и среди них труды Тиндаля, Проктора и Дарвина, а также книги по астрономии и физике


Какой-то краснолицый пассажир, громко захлопнув за собой дверь каюты и выйдя на палубу, прервал мои размышления, и я успел только отметить у себя в мозгу тему для будущей статьи под названием: «Необходимость свободы. Слово в защиту художника»..


Не время просить от женщины любви, когда взялся помочь ей спасти ее жизнь.


И, поверьте мне, все это к добру не приведет.


Его спокойствие при этих обстоятельствах было даже страшным.


Весь мир, вся вселенная сосредоточилась здесь, вокруг нас, и пределы мира были так близки, что, казалось, их можно было раздвинуть руками.


Ему была свойственна храбрость, рождавшаяся под влиянием страха, – странное явление, которое я наблюдал на себе самом, – и это состояние могло в любую минуту победить в нем животную трусость.


Что, не спросясь, пригнало нас сюда? Чтоб память об обиде этой смыть.


Я не стоял на собственных ногах, а жил за счет своего отца. Мои банкиры и поверенные заботились о моих деньгах вместо меня.


Она обернулась и посмотрела мне прямо в глаза. Взгляд ее был тверд, но спокоен.


Было бы лучше, если бы вы остались. Вы и так много перенесли. А плыть на лодке и грести в такую отчаянную погоду не очень-то приятно. Вам крайне необходимо отдохнуть, и я просил бы вас остаться.


Ее размеры и оснастка – хотя я и не смыслю в таких вещах – говорят сами за себя. Во время вчерашней дневной вахты Джонсон кое-что порассказал мне о ней. Он говорил с энтузиазмом, с такой же любовью к великолепному судну, какую некоторые люди проявляют к лошадям. Но во всем остальном он был разочарован, и дал мне понять, что Волк Ларсен среди капитанов пользовался очень сомнительной репутацией. Джонсона привлекла сама шхуна «Призрак», и он записался в ее команду, а теперь начинал уже раскаиваться. От него я узнал, что «Призрак» – восьмидесятитонная шхуна чрезвычайно изящной конструкции. Ее ширина двадцать три фута, а длина немногим больше девяноста. Свинцовый киль сказочной, неслыханной тяжести делает ее очень устойчивой, позволяя нести огромное количество парусов. От палубы до вымпела грот-мачты несколько больше ста футов, в то время как бизань-мачта со своей стеньгой на восемь или десять футов ниже.


Они доказывали умение или неумение новорожденного тюленя плавать, просто высказывая свое мнение с воинственным видом и сопровождая его насмешками над здравым смыслом, национальностью и прошлым своего противника.


Вы, видимо, разумеете только человеческую жизнь, – сказал он. – Что же касается четвероногих, птиц и рыб, то вы истребляете их так же, как и я или всякий другой. Но человеческая жизнь ничем не отличается от жизни прочих животных, хотя вы в чем-то находите различие и думаете, что можете его доказать. Почему я должен беречь эту дешевую, ничего не стоящую вещь? На свете больше матросов, чем судов для них, и больше рабочих, чем фабрик и машин. Вы, живущие на суше, знаете, что хотя вы и размещаете бедноту на окраинах, обрекая ее на болезни и голод, все-таки остается множество бедняков, умирающих за неимением корки хлеба или куска мяса (то есть чьей-то разрушенной жизни), и вы не знаете, как с ними быть. Видели ли вы когда-нибудь доковых рабочих в Лондоне, как они, точно звери, дерутся из-за работы?


Я с вами согласен, – ответил он. – Если жить значит только двигаться, то зачем двигаться? Если бы мы не двигались и не составляли части этих дрожжей, то не было бы и безнадежности. Не в этом-то и вся суть – мы хотим жить и двигаться, хотя причины на это у нас никакой нет, и только потому так выходит, что закон жизни в том, чтобы жить и двигаться.


Это свинство, и это жизнь. Для чего же нужно вечное свинство? Какой в этом смысл? Какая конечная цель? Вы не добывали пищи. Однако та пища, которую вы съели или испортили, могла бы спасти жизнь многих несчастных, которые произвели эту пищу, но не ели ее. Какой же вечной цели вы служили? Или они? Подумайте о себе и обо мне. К чему сводится ваше хваленое бессмертие души.


Мне казалось, что я качаюсь в величественном ритме мирового пространства. Сверкавшие точки света носились возле меня. Я знал, что это звезды и яркая комета, которые сопровождали мой полет. Когда я достигал предела моего размаха и готовился лететь обратно, раздавались звуки большого гонга. В течение неизмеримого периода, в потоке спокойных столетий, я наслаждался моим страшным полетом, стараясь постичь его. Но какая-то перемена случилась в моем сне, – я сказал себе, что это, видимо, сон. Размахи становились короче и короче. Меня бросало с раздражающей быстротой. Я едва мог переводить дух, так свирепо меня швыряло по небесам. Гонг гремел все чаще и громче. Я ждал его уже с неописуемым страхом. Потом мне стало казаться, будто меня тащат по песку, белому, накаленному солнцем. Это доставляло невыносимые мучения. Моя кожа горела, точно ее жгли на огне. Гонг гудел похоронным звоном. Светящиеся точки струились в бесконечном потоке, будто вся звездная система изливалась в пустоту. Я задыхался, мучительно ловя воздух, и вдруг открыл глаза…


Вода была мучительно холодна. Когда я погрузился в нее, меня точно обожгло огнем, и в то же время холод пронизал меня до мозга костей. Это была как бы схватка со смертью. Я задыхался от острой боли в легких под водой, пока спасательный пояс не вынес меня обратно на поверхность моря. Во рту у меня был вкус соли, и что-то сжимало мне горло и грудь. Но самым ужасным был холод. Я чувствовал, что смогу прожить только несколько минут. Люди боролись за жизнь вокруг меня; многие шли ко дну. Я слышал, как они взывали о помощи, и слышал плеск весел. Очевидно, чужой пароход все-таки спустил свои шлюпки. Время шло, и я изумлялся тому, что я все еще жив. В нижней половине тела я не утратил чувствительности, но леденящее онемение обволакивало мое сердце и вползало в него.


Впрочем, отгадать, кого он ненавидел, было легко. Труднее было догадаться, кого он любит. В нем сидел злой дьявол, который заставлял его ненавидеть весь мир.


Поглядите, как быстро относит.


«Хорошо, что люди разделяются по специальностям», – думал я в полудремоте.


Как я уже сказал, я колебался, но затем я сделал то, что считаю наиболее храбрым поступком во всей моей жизни. Я подбежал к борту, размахивая руками, и закричал.


Ты теперь лодочный гребец. Повышение. Понял.


Джордж Лич, сэр, – последовал угрюмый ответ, и по лицу юнги было видно, что он уже знал, почему его позвали.


Так как оно идет в противоположном нам направлении…


А у меня есть встречное предложение для вас, и это для вашей же пользы…


Я хочу, чтобы меня спустили на берег.


Я попробовал отнять ее, но его пальцы сжались без видимого усилия, и я почувствовал.


Кто вас кормит? – был его следующий вопрос. – У меня есть доходы, – ответил я надменно


Я мучительно сознавал, что был похож на пугало.


Вы похожи на птицу-фрегат, бросающуюся на бакланов и отнимающую у них рыбу, которую они наловили для себя. Вы частица той группы людей, которая изобрела так называемое правительство, чтобы захватить власть над всеми другими людьми, чтобы есть пищу, которую добывают другие и которую они хотели бы есть сами. Вы носите теплую одежду. Ее сделали для вас другие, но сами они дрожат от холода, едва прикрытые лохмотьями, и просят вас или вашего управляющего о работе. – Но это к делу не относится! – воскликнул я.


Я думал, что любить лучше и прекраснее, чем быть любимым, и только это чувство заставляет человека дорожить жизнью и ненавидеть смерть. В любви к другой жизни я забыл о своей собственной, и хотя это может показаться парадоксом, но никогда еще я не хотел так жить, как теперь, когда менее всего стал ценить свою жизнь.


Но где же вы, читающий Спенсера и Дарвина и никогда не посещавший школы, научились читать и писать? – На английских торговых судах. Каютным юнгой – двенадцати лет, юнгой – четырнадцати, матросом – шестнадцати и, наконец, поваром на баке. У меня были бесконечные планы и бесконечное одиночество. Я не получал ни поддержки, ни сочувствия. Я до всего дошел сам – до навигации, математики, естественных наук, литературы, и чего еще? А какая польза? Владелец и капитан судна в зените жизни, как вы говорите, – я начинаю уже идти на убыль и приближаться к смерти. Жалкая жизнь! И когда взошло солнце, я увял и засох, так как у меня не было корней.


И как он обличал! Он обнажал душу Волка Ларсена для людского презрения. Он призывал на него проклятия Бога и небес и громил его с жаром, напоминавшим сцены отлучения от католической церкви в Средние века. В своем гневе он то поднимался до грозных высот, то в изнеможении падал до грязной площадной брани.


Корсиканец поймал свой случай.


Кажется, будто его пожирает та ужасная сила, которая заключена в нем и не находит себе исхода. Он таков, каким был бы гордый Люцифер , если бы он был изгнан в общество призраков.


Он ведь тоже миллионер бессмертия. Вы не можете разорить его. Его акции всегда будут котироваться аль-пари . Убив его, вы не сократите срока его жизни, потому что срок этот не имеет ни начала, ни конца.


– Значит, вы индивидуалист и материалист, а следовательно, гедонист – Громкие слова! – улыбнулся он. – Кстати, что такое гедонист?


Его брови слегка сдвинулись от усилия выразить те мысли, для которых он никогда раньше не находил слов. Я почувствовал волнение. Я заглядывал в его душу так же, как он обычно заглядывал в души других. Я вступал на девственную почву. Странная, чрезвычайно странная область развертывалась передо мной.


Без наслаждения жизнь ничего не стоит.


Его припадки ярости, по моему убеждению, были притворны; по-видимому, они служили ему для экспериментов, а главным образом, были той манерой обращения со своей командой, которую он считал необходимой для себя. За исключением случая с умершим штурманом, я ни одного раза не видел его по-настоящему разгневанным, да, признаться, и не хотел бы видеть, как вся его сила вырвется наружу в подлинной ярости. Что касается его причуд, я расскажу о том, что приключилось с Томасом Магриджем, и, кстати, покончу с тем случаем, о котором уже дважды упоминал мимоходом. Как-то раз после обеда, подававшегося обыкновенно в двенадцать часов, когда я закончил уборку каюты, Волк Ларсен и Томас Магридж спустились по трапу. Хотя у повара и был свой закоулок при каюте, но он не осмеливался бывать или даже показываться в самой каюте и только иной раз проскальзывал через нее как робкое привидение.


А иногда он изучает и пытает их жестокими руками вивисектора , роясь в их умственных процессах и исследуя их души, как бы для того, чтобы понять, из какого материала они сделаны.


Иногда Волк Ларсен кажется мне сумасшедшим, или по меньшей мере полусумасшедшим, так дики его капризы и причуды. Иногда же я готов признать его за великого человека, за гения, какого никогда еще не было.


Но… – его голос изменился, и глаза потухли, – что же это за состояние, в котором я нахожусь? Радость жизни? Упоение жизнью? Или это вдохновение? Это просто то, что приходит, когда у человека хорошее пищеварение, когда желудок в порядке, аппетит хорош и все идет гладко. Это приманка жизни, шампанское в крови, брожение закваски… И одни люди полны святыми мыслями, другие видят Бога или же создают его, когда не могут видеть. Вот и все: опьянение, брожение дрожжей, бессвязный лепет жизни, опьяненной сознанием, что она жива. Ну да! Завтра я буду расплачиваться за все это, как пьяница после запоя. И я буду знать, что должен умереть, скорее всего на море, перестану копошиться в себе, чтобы закопошиться по-другому в общем разложении моря, стану падалью, пищей для других существ, чтобы сила и движение моих мышц сделались силой и движением в плавниках, в чешуе или в кишечнике рыб. Ладно! Довольно! Шампанское выдохлось. Нетуже искр и пузырьков. Осталась безвкусная бурда.


– Знаете! Я переполнен странной радостью. Я чувствую в себе голоса столетий, как будто все силы в моей власти. Я знаю правду, различаю добро от зла, истину от лжи. Мой взор ясен и проникает в будущее.


– О, пламенная тропическая ночь, когда след корабля, как сияющий пояс, держит горячее небо и когда упрямый нос его зарывается в глубину, усыпанную пылью звезд, где испуганный кит кидается в пламя. Палуба корабля покороблена зноем, милая девушка, и снасти его натянулись от росы, и мы несемся с тобою на всех парусах по старому пути, по нашему пути и вне пути. Мы клонимся к югу на старый, долгий путь, – путь вечно новый.


Может быть, меня сбивала элементарная простота его ума. Он так прямо подходил к сути дела, отбрасывая ненужные подробности и высказывая окончательные суждения, что мне казалось, будто я барахтаюсь в глубокой воде, потеряв почву под ногами.


Кто ворует мой кошелек, тот ворует у меня право на жизнь


Вы уверены в реальности только этой жизни.


Все вы таковы! – воскликнул он полусердито-полупечально. – Сентиментальничаете о своих бессмертных душах, а умирать боитесь. При виде острого ножа и трусливого хулигана ваше цепляние за жизнь побеждает все ваши глупости. Милейший! Вы же будете жить вечно! Вы Бог, а Бога убить нельзя. Ведь повар ничего не может вам сделать. Вы уже уверены в своем воскресении! Чего же вам бояться? Перед вами вечная жизнь, вы миллионер и никогда не можете потерять свое богатство. Оно прочнее, чем вот эти звезды, и так же вечно, как время и пространство. Вам нельзя идти против своих основных взглядов. Бессмертие – нечто не имеющее ни начала, ни конца. Как хотите, а вечность есть вечность, и хотя вы сегодня здесь и умрете, ваша жизнь все-таки должна продолжиться где-нибудь. И как прекрасно вдруг скинуть с себя плоть и освободить плененный материей дух. Нет, поваришка не может повредить вам! Он может только толкнуть вас на тот путь, по которому вам извечно суждено идти. Но если вы не хотите, чтобы вас теперь же толкнули на ваш путь, то почему бы вам не толкнуть на него поваришку? Он ведь тоже миллионер бессмертия. Вы не можете разорить его. Его акции всегда будут котироваться аль-пари .


Постоянное напряжение измучило меня. Порой я думал, что мой собственный разум не выдержит; да это было бы вполне естественно на ужасном судне сумасшедших и зверей. Каждый час, каждую минуту моя жизнь находилась в смертельной опасности. Я переживал мучительное отчаяние, и, несмотря на это, ни одна живая душа ни на корме, ни на баке не выказывала мне ни капли сочувствия, и никто не желал прийти мне на помощь. Временами у меня появлялась мысль просить заступничества у Волка Ларсена, но воспоминание о насмешливом огоньке в его глазах, издевавшихся над жизнью, каждый раз останавливало меня. Иногда я серьезно подумывал о самоубийстве, и нужна была вся сила моей оптимистической философии, чтобы удержать меня от прыжка в бездну в темноте ночи.


Никак не мог понять, к чему он вел.


Ваши слова – пустой звук для меня. В том, что вы сказали, нет ни ясности, ни остроты, ни определенности. Вашу мысль нельзя ухватить. По правде говоря, это даже и не мысль. Это просто чувство, сантименты, нечто основанное на иллюзии, а вовсе не продукт интеллекта. Но по мере того, как он говорил, голос его снова сделался мягким, и в нем послышались нотки доверия. – Знаете, – продолжал он, – я иногда ловлю себя на желании стать таким же, как и вы, быть слепым к фактам жизни, поверить в иллюзии и фантазии. Они лгут, конечно, все лгут, и противны рассудку, но все же рассудок мой говорит мне, что мечтать и жить иллюзиями большее наслаждение, чем жить без иллюзий. А наслаждение, в конце концов, – единственная награда жизни. Без наслаждения жизнь ничего не стоит. Взять на себя труд жить и не получить за это платы – хуже, чем смерть. Кто умеет получать наибольшее количество наслаждений.


Если бы мы не двигались и не составляли части этих дрожжей, то не было бы и безнадежности. Не в этом-то и вся суть – мы хотим жить и двигаться, хотя причины на это у нас никакой нет, и только потому так выходит, что закон жизни в том, чтобы жить и двигаться, в желании жить и двигаться. Если бы этого закона не было, то жизнь была бы мертва. Только от этого брожения жизни вы и мечтаете о бессмертии. Оно живет в вас и хочет жить вечно. Ха-ха! Вечность свинства! Он вдруг повернулся на каблуках и отошел от меня. Остановившись у мостика на корме, он подозвал меня..


– Потому что вы сильнее, – брякнул я. – Но почему сильнее? – продолжал он свои настойчивые вопросы. – Потому что во мне больше дрожжей, чем в вас. Разве вы не понимаете? Неужели не понимаете?


К чему сводится ваше хваленое бессмертие души, когда ваша жизнь сталкивается с моей? Вы хотели бы вернуться на сушу, где раздолье для свинства в вашем духе. А мой каприз – держать вас на судне, где процветает свинство.


– Только о жратве. Побольше бы разжечь аппетит и поудачнее бы удовлетворить его. – Голос его звучал резко. В нем не было и тени шутки. – Смотрите, они мечтают о счастливых плаваниях, которые дадут им много денег, мечтают о том, что они сделаются командирами на судах, что они найдут клады, – одним словом, мечтают, как бы захватить побольше возможностей для притеснения своих ближних, спать спокойно, есть вкусно и переложить на кого-то всю грязную работу. И мы с вами совершенно такие же. Разницы никакой нет, разве только в том, что мы ели лучше и больше. Я теперь пожираю их, и вас также.


– Я допускаю, что вы видите в них нечто живое, но этому живому нет необходимости жить вечно. – Я вижу больше, чем это, – продолжал я смело. – Значит, вы имеете в виду сознание. Вы видите сознание живой жизни, но не больше, не бесконечность жизни.


Но затем, когда я стал прибирать постель, из одеяла выпал томик Броунинга кембриджского издания, очевидно, Ларсен читал его перед сном. Книга была открыта на стихах «На балконе», и некоторые места были подчеркнуты карандашом.


Что он должен делать? Как он должен поступить? Он просто игрушка. Он – раб своих желаний и, конечно, из двух желаний осилит то, которое будет сильнее, – вот и все.


Он доказывал мне победу духа над телом.


Да, я убеждался, что не знал подлинной жизни.


Я видел в нем блестящее доказательство непобедимости бессмертного духа, который выше плоти со всеми ее страхами.


Я слышала об одном человеке, – начала Мод, – который сделал набег на гнезда диких гусей, и они заклевали его до смерти. – Гуси? – Да, гуси. Мой брат рассказывал мне об этом, когда я была маленькой девочкой.


Необходимость свободы. Слово в защиту художника


Знаете! Я переполнен странной радостью. Я чувствую в себе голоса столетий, как будто все силы в моей власти. Я знаю правду, различаю добро от зла, истину от лжи. Мой взор ясен и проникает в будущее. Я почти могу поверить в Бога. Но… – его голос изменился, и глаза потухли, – что же это за состояние, в котором я нахожусь? Радость жизни? Упоение жизнью? Или это вдохновение? Это просто то, что приходит, когда у человека хорошее пищеварение, когда желудок в порядке, аппетит хорош и все идет гладко. Это приманка жизни, шампанское в крови, брожение закваски… И одни люди полны святыми мыслями, другие видят Бога или же создают его, когда не могут видеть. Вот и все: опьянение, брожение дрожжей, бессвязный лепет жизни, опьяненной сознанием, что она жива. Ну да!


Однако большое число нападавших и повредило им. Они мешали друг другу, а Волк Ларсен, руководимый единой волей, достиг своей цели. Этой целью было пробраться к лестнице. Несмотря на полную темноту, я по звукам мог следить за его маневром. Только такой гигант, как Ларсен, мог сделать то, что сделал он, добравшись, наконец, до лестницы. Шаг за шагом он поднимался по ступеням лестницы, сопротивляясь всей куче людей, пытавшихся стянуть его назад, пока напоследок не выпрямился во весь рост.


Волк Ларсен был воплощением мужественности. Он был почти божественно совершенен.


Взад и вперед по палубе ходил, свирепо пожевывая кончик сигары, тот самый человек, случайный взор которого спас меня из морской глубины. Рост его был, видимо, пять футов десять дюймов или на полдюйма больше, но он поражал не ростом, а той необыкновенной силой, которую вы чувствовали при первом же взгляде на него.


Последнее слово в разящем контрасте с ровным тоном всей речи хлестнуло, как удар кнута.


Тогда мы попросту перекинем его через борт без всякой болтовни, если только наш поповского вида тунеядец не знает наизусть похоронной службы на море.


Но вы боитесь, трусите. Вы хотите жить. Жизнь кричит в вас; она хочет жить во что бы то ни стало, и вы влачите жалкое существование, изменяя своим лучшим идеалам, греша против всего вашего жалкого нравственного кодекса, и если существует ад, прямехонько ведете туда свою душу. Ха-ха! У меня более достойная роль. Я не грешу, потому что я верен велениям той жизни, которая во мне; я по крайней мере правдив по отношению к самому себе, а вы нет.


Кто же из нас двоих больший трус? – серьезно спросил он. – Если положение это неприятно, то почему вы миритесь с ним? Вы заключаете компромисс со своей совестью. Будь вы действительно сильным человеком, подлинно верным самому себе, вы.


Два дня мы с Мод плавали по морю и искали у берегов острова пропавшие мачты.


Тут есть котики. Они разбудили меня своим ревом, а то я спал бы до сих пор. Я слышал их еще.


Мне думается, – сказала она, – что лучше вам не трогать.


Она была в то же время и робка. Ее телесная оболочка знала страх, но дух ее царил над плотью. Она вся была духОна была в то же время и робка. Ее телесная оболочка знала страх, но дух ее царил над плотью. Она вся была дух.


Я… я… ничего не понимаю в навигации, – пробормотал я. – Ведь вам это известно…– Этого и не нужно. – Право, я не претендую на такой высокий пост, – возразил я. – Я нахожу, что и в теперешнем моем скромном положении моя жизнь достаточно ненадежна. У меня нет опыта. Посредственность тоже имеет свои преимущества.


Ни один человек не создает себе сам счастливого случая. Великие люди ловили этот случай, когда он им предоставлялся. Корсиканец поймал свой случай. У меня были мечты не менее великие, чем у него. Я узнал бы свой случай, но он никогда ко мне не приходил, терние выросло и задушило меня.


Я думал, что любовь мужчины и женщины была чем-то возвышенным, основанным на той духовной связи, которая соединяла и влекла их души одну к другой. Физическая сторона любви не играла для меня большой роли. Но я понял теперь, что душа выявляется через телесную оболочку, что смотреть, ощущать запах и прикасаться к волосам любимого существа – это то же, что постигать сущность его духа; мысли человека выявляются не только в словах, но и в улыбке и в блеске очей. Чистый дух непознаваем, а вещь только осязается, и той или другой стороне одних своих средств для выражения недостаточно.


Это чтение.


Сам факт, что у него были такие же руки, ноги и такое же тело, как у меня, предъявлял ко мне свои требования, которых я не мог игнорировать.


Я и сейчас слышу его голос и никогда не забуду, как все с той же враждебной ему печалью он читал следующие строки из Экклезиаста: «Собрал себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел у себя певцов и певиц, и для услаждения сынов человеческих – разные музыкальные орудия.


Не знаю, как и с чего начать. Иногда, в шутку, обвиняю во всем случившемся Чарли Фэрасета. В долине Милл, под сенью горы Тамальпай, у него была дача, но он приезжал туда только зимой и отдыхал за чтением Ницше и Шопенгауэра.


После их ухода я никогда ничего не мог найти.


Они нарушали в нем артистический беспорядок, которым я гордился, и заменяли его худшим беспорядком, хотя комната в этом виде и казалась им более опрятной.


Смотрите, они мечтают о счастливых плаваниях, которые дадут им много денег, мечтают о том, что они сделаются командирами на судах, что они найдут клады, – одним словом, мечтают, как бы захватить побольше возможностей для притеснения своих ближних, спать спокойно, есть вкусно и переложить на кого-то всю грязную работу. И мы с вами совершенно такие же. Разницы никакой нет, разве только в том, что мы ели лучше и больше. Я теперь пожираю их, и вас также. Но раньше вы ели больше меня. Вы спали на мягких постелях, одевались в хорошее платье и съедали хорошие обеды. А кто делал эти постели? Кто шил одежду? Кто добывал и готовил пищу? Не вы. Вы никогда ничего в поте лица своего не делали. Вы жили на средства, заработанные вашим отцом. Вы похожи на птицу-фрегат, бросающуюся на бакланов и отнимающую у них рыбу, которую они наловили для себя. Вы частица той группы людей, которая изобрела так называемое правительство, чтобы захватить власть над всеми другими людьми, чтобы есть пищу, которую добывают другие и которую они хотели бы есть сами. Вы носите теплую одежду. Ее сделали для вас другие, но сами они дрожат от холода, едва прикрытые лохмотьями, и просят вас или вашего управляющего о работе.


Он нелепо настаивал на том, чтобы я называл его «мистером Магриджем», и его заносчивость, когда он объяснял мне мои обязанности, была совершенно невыносимой.


И сделался я великим и богатым, – богаче всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; и мудрость моя пребывала со мною. И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, на труд, которым трудился я, делая их; и вот все суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!


Это свинство, и это жизнь. Для чего же нужно вечное свинство? Какой в этом смысл? Какая конечная цель? Вы не добывали пищи. Однако та пища, которую вы съели или испортили, могла бы спасти жизнь многих несчастных, которые произвели эту пищу, но не ели ее. Какой же вечной цели вы служили? Или они? Подумайте о себе и обо мне. К чему сводится ваше хваленое бессмертие души, когда ваша жизнь сталкивается с моей? Вы хотели бы вернуться на сушу, где раздолье для свинства в вашем духе. А мой каприз – держать вас на судне, где процветает свинство. И я буду вас держать. Я переделаю вас или сломаю. Вы можете умереть сегодня, через неделю, через месяц. Я мог бы убить вас немедленно, одним ударом кулака, потому что вы жалкое, хилое существо. Но если мы бессмертны, каков смысл в этом? Быть свиньями, как мы с вами были всю нашу жизнь, как будто не совсем подходящая вещь для бессмертных. Ну, в чем же смысл?


Смотрите, они мечтают о счастливых плаваниях, которые дадут им много денег, мечтают о том, что они сделаются командирами на судах, что они найдут клады, – одним словом, мечтают, как бы захватить побольше возможностей для притеснения своих ближних, спать спокойно, есть вкусно и переложить на кого-то всю грязную работу. И мы с вами совершенно такие же. Разницы никакой нет, разве только в том, что мы ели лучше и больше. Я теперь пожираю их, и вас также. Но раньше вы ели больше меня. Вы спали на мягких постелях, одевались в хорошее платье и съедали хорошие обеды. А кто делал эти постели? Кто шил одежду? Кто добывал и готовил пищу? Не вы. Вы никогда ничего в поте лица своего не делали. Вы жили на средства, заработанные вашим отцом. Вы похожи на птицу-фрегат, бросающуюся на бакланов и отнимающую у них рыбу, которую они наловили для себя. Вы частица той группы людей, которая изобрела так называемое правительство, чтобы захватить власть над всеми другими людьми, чтобы есть пищу, которую добывают другие и которую они хотели бы есть сами. Вы носите теплую одежду.


Она подобна дрожжам, которые движутся, могут шевелиться минуту, час, год или сто лет, но в конце концов все-таки должны остановиться. Большие пожирают маленьких, чтобы продолжать двигаться, сильные пожирают слабых, чтобы удержать в себе свою силу. Кому посчастливится, те съедают больше и двигаются дольше, вот и все.


Равнодушные к моим страданиям, они были так же равнодушны и к своим собственным.


Единственной оценкой жизни, знаете ли, будет та, которую она сама себе дает.


– А высшее, самое прекрасное и правильное поведение, – добавил я, – когда человек одновременно приносит пользу и себе, и детям, и расе. – На этом я не настаивал бы, – ответил он, – не вижу ни необходимости, ни здравого смысла. Я отбрасываю расу и детей. Я ничем бы для них не пожертвовал. Это все ерунда и сентиментальность, по крайней мере для того, кто не верит в вечную жизнь. Будь бессмертие, альтруизм я считал бы выгодной сделкой. Я поднял бы свою душу до невероятных высот. Но, не видя ничего вечного, кроме смерти, и получив на краткий срок то брожение дрожжей, которое называют жизнью, я чувствую, что было бы совершенно безнравственно подвергать себя жертвам. Каждая жертва, лишающая меня лишнего биения жизни, – глупость, и не только глупость, но и несправедливость к самому себе, – следовательно, злое дело.


– Нисколько. Право в силе, вот и все. Слабый всегда виноват. Быть сильным хорошо, а слабым – плохо, или, еще лучше, приятно быть сильным, потому что это выгодно, и отвратительно быть слабым, потому что от этого страдаешь. Обладать вот этими деньгами приятно. Так как я могу ими владеть, то я буду не прав к себе и живущей во мне жизни, если отдам их вам и лишу себя удовольствия пользоваться ими. – Но вы несправедливы по отношению ко мне, удерживая их, – возразил я. – Ничуть. Человек не может быть несправедлив к другому. Он может быть несправедлив только к себе. По моим взглядам, я всегда не прав, когда считаюсь с интересами других. Поймите, как могут быть не правы друг к другу две молекулы дрожжей, стараясь поглотить одна другую? В них заложена потребность поглощать и вложен инстинкт не давать себе проглатывать. Нарушая предписанное, они грешат, они не правы.


Но все это между прочим. Вы не правы. Это вопрос не грамматики и не этики, а фактов. – Я понимаю, – сказал я, – факт тот, что деньги у вас.


Ну что же, человек, значит, бурлит! – воскликнул он. – Это – жизнь!– Дешевая, не стоящая ровно ничего вещь, – бросил я ему его же собственные слова.Он засмеялся, и в первый раз я услышал искреннюю веселость в его голосе. – Ах, никак не могу добиться, чтобы вы поняли, никак не могу вбить вам в голову, что за штука жизнь. Конечно, вообще жизнь ничтожна, но для себя она драгоценна. И моя жизнь, могу сказать вам, как раз в эту минуту чрезвычайно ценна для меня.


Меня привел в себя раздавшийся за моей спиной голос. Я не мог не узнать его. Это был голос Волка Ларсена, уверенный и сильный, но смягченный и растроганный теми прекрасными словами, которые он декламировал. – О, пламенная тропическая ночь, когда след корабля, как сияющий пояс, держит горячее небо и когда упрямый нос его зарывается в глубину, усыпанную пылью звезд, где испуганный кит кидается в пламя. Палуба корабля покороблена зноем, милая девушка, и снасти его натянулись от росы, и мы несемся с тобою на всех парусах по старому пути, по нашему пути и вне пути.


Жизнь священна – это было для меня аксиомой. Что жизнь имела внутреннюю ценность, было для меня общим местом, которое я никогда не подвергал сомнению. Но когда он потребовал от меня защитить это общее место, я онемел. , нечто вроде дрожжей, нечто пожирающее другую жизнь, чтобы жить самой. Торжествующее свинство. С точки зрения спроса и предложения жизнь – самая дешевая вещь на свете. Количество земли, воздуха, воды ограничено, но жизни, желающей родиться, нет пределов. Природа расточительна. Взгляните на рыб и на мириады их зародышей – икру. Или посмотрите на себя и на меня. В нас лежат возможности миллионов жизней. Если бы мы нашли время и возможность использовать каждую крупицу.


Вся команда была теперь на палубе, и все глаза смотрели вверх, где человеческая жизнь боролась со смертью. Тупость и бессердечие этих людей, которым современный промышленный строй предоставил власть над жизнью других людей, ужасали меня. Мне, жившему вне житейского водоворота, никогда и на ум не приходило, что могла быть работа такого сорта. Жизнь казалась мне святыней…


И вот я здесь, и предо мною мрачная бесконечная перспектива накрывания столов, чистки картофеля, мытья посуды. А я не был крепким! Врачи, положим, говорили мне, что у меня удивительное телосложение, но я никогда не развивал упражнениями своего тела. Мои мускулы были слабы и вялы, как у женщины, так, по крайней мере, утверждали доктора при неоднократных попытках убедить меня заняться гимнастикой. Но я предпочитал упражнять голову, а не мускулы, – и вот я очутился здесь, совершенно неприспособленный к предстоящей мне тяжелой жизни.


Лежа на койке без сна, я, естественно, начал размышлять о себе и о своем положении. Неслыханно и невероятно, чтобы я, Хэмфри Ван-Вейден, ученый и любитель, с вашего разрешения, искусства и литературы, был где-то около Берингова моря и лежал здесь, на какой-то шхуне, охотящейся на котиков! Каютный юнга! Никогда в жизни не занимался я тяжелым ручным трудом. Я жил спокойно, безмятежно, без особых событий, жизнью ученого и затворника, имея для этого достаточные средства. Жизнь приключений и спорт никогда меня не привлекали. Я оставался книжным червем, как называли меня в детстве отец и сестры.


Вот и все. А на суше я был бы заботливо уложен в кровать, и хирург лечил бы меня и давал строгие приказания не двигаться и спокойно лежать. Но надо отдать справедливость этим людям. Равнодушные к моим страданиям, они были так же равнодушны и к своим собственным. Это происходило, я думаю, во-первых, от привычки, а во-вторых, от притупленной чувствительности. Я убежден, что человек с тонкой нервной организацией страдал бы вдвое или втрое больше, чем они, от одинакового ранения. Несмотря на всю мою усталость и измученность, я не мог заснуть от боли в колене. С трудом я крепился, чтобы не стонать громко. Дома я, конечно, не удержался бы от стонов, но эта новая грубостихийная обстановка, казалось, призывала меня к суровой сдержанности.


Я переделаю вас или сломаю. Вы можете умереть сегодня, через неделю, через месяц. Я мог бы убить вас немедленно, одним ударом кулака, потому что вы жалкое, хилое существо. Но если мы бессмертны, каков смысл в этом? Быть свиньями, как мы с вами были всю нашу жизнь, как будто не совсем подходящая вещь для бессмертных. Ну, в чем же смысл? Почему я держу вас здесь? – Потому что вы сильнее, – брякнул я.


Относится. – Он говорил быстро, и глаза его блестели. – Это свинство, и это жизнь. Для чего же нужно вечное свинство? Какой в этом смысл? Какая конечная цель? Вы не добывали пищи. Однако та пища, которую вы съели или испортили, могла бы спасти жизнь многих несчастных, которые произвели эту пищу, но не ели ее. Какой же вечной цели вы служили? Или они? Подумайте о себе и обо мне. К чему сводится ваше хваленое бессмертие души, когда ваша жизнь сталкивается с моей? Вы хотели бы вернуться на сушу, где раздолье для свинства в вашем духе. А мой каприз – держать вас на судне, где процветает свинство.


Я теперь пожираю их, и вас также. Но раньше вы ели больше меня. Вы спали на мягких постелях, одевались в хорошее платье и съедали хорошие обеды. А кто делал эти постели? Кто шил одежду? Кто добывал и готовил пищу? Не вы. Вы никогда ничего в поте лица своего не делали. Вы жили на средства, заработанные вашим отцом. Вы похожи на птицу-фрегат, бросающуюся на бакланов и отнимающую у них рыбу, которую они наловили для себя.


– У них бывают мечты, – прервал я, – красивые, радостные сны.– О жратве, – закончил он решительно.– Не только… – Только о жратве. Побольше бы разжечь аппетит и поудачнее бы удовлетворить его. – Голос его звучал резко. В нем не было и тени шутки. – Смотрите.


Как же мне получить деньги обратно? – Ну, это уж ваше дело. Здесь у вас нет ни поверенного, ни нотариуса, рассчитывайте только на самого себя. Добудете доллар, держитесь за него. Человек, оставляющий деньги валяться где попало, как это сделали вы, заслуженно лишается их. К тому же вы и согрешили. Не сейте соблазны на дороге ваших ближних! Вы соблазнили поваришку, и он пал. Его бессмертную душу вы подвергли опасности. Кстати, верите вы в бессмертие души?


Прощай, Люцифер, – шепнул я, тихонько запирая за собой дверь.


Я не мог оторвать от него глаз. Я стоял неподвижно и смотрел на него


В раздумье он медленно покачал головой.


Право в силе, вот и все. Слабый всегда виноват. Быть сильным хорошо, а слабым – плохо, или, еще лучше, приятно быть сильным, потому что это выгодно, и отвратительно быть слабым, потому что от этого страдаешь.


У них бывают мечты, – прервал я, – красивые, радостные сны. – О жратве, – закончил он решительно.– Не только… – Только о жратве.


Она подобна дрожжам, которые движутся, могут шевелиться минуту, час, год или сто лет, но в конце концов все-таки должны остановиться. Большие пожирают маленьких, чтобы продолжать двигаться, сильные пожирают слабых, чтобы удержать в себе свою силу. Кому посчастливится, те съедают больше и двигаются дольше, вот и все.


Это были глаза, которые могли скрывать безнадежную мрачность осеннего неба; метать искры и сверкать, как шпага в руках воина; быть холодными, как полярный пейзаж, и сейчас же вновь смягчаться и зажигаться горячим блеском или любовным огнем, который очаровывает и покоряет женщин.


Вспоминаю, как я думал тогда об удобстве разделения труда, делавшем ненужным для меня изучение туманов, ветров, течений и всей морской науки, если я хочу навестить друга, живущего по другую сторону залива. «Хорошо, что люди разделяются по специальностям».


Желание подобно огню. Как ветром, оно раздувается от одного только вида того, что составляет его предмет, или даже от яркого описания или представления этого предмета. Тут-то и ищите соблазн.


Но вернемся к рассказу. Я ему ответил, что я, как это ни печально для похоронного обряда, не был пастором, и он тогда резко спросил.


Цвет глаз был тот обманчивый серый, который никогда не бывает дважды одним и тем же, у которого столько теней и оттенков, как у муара на солнечном свете: он бывает то просто серым, то темным, то светлым и зеленовато-серым, а иногда с оттенком чистой лазури глубокого моря. Это были глаза, которые прятали его душу в тысячах переодеваний и которые только иногда, в редкие минуты, открывались и позволяли заглянуть внутрь, как в мир изумительных приключений. Это были глаза, которые могли скрывать безнадежную мрачность осеннего неба; метать искры и сверкат.


Если бы он свалился и его мозг разбрызгался по палубе как мед из сотов, то свет не ощутил бы никакой потери. Для мира он не представляет ни малейшей ценности. Он был ценен только самому себе, и насколько обманчива его собственная оценка видно из того, что, потеряв жизнь, он не мог бы осознать, что потерял самого себя. Лишь он один ценил себя превыше бриллиантов и рубинов. Бриллианты и рубины разбрызганы по палубе, и достаточно ведра воды, чтобы смыть их, а он даже и не почувствует, что бриллиантов и рубинов больше нет. Он ничего не теряет, потому что, потеряв себя, он утрачивает понятие о потере.


Единственной оценкой жизни, знаете ли, будет та, которую она сама себе дает. И, конечно, всегда бывает переоценка, так как кто же ценит себя дешево? Возьмем этого человека, которого я послал наверх. Он цеплялся там, как будто он драгоценнейшая вещь, сокровище превыше бриллиантов и рубинов. Для вас? Нет. Для меня? Еще меньше. Для себя? Да. Но я не согласен с его оценкой. Он чрезмерно преувеличивает свою стоимость.


С точки зрения спроса и предложения жизнь – самая дешевая вещь на свете. Количество земли, воздуха, воды ограничено, но жизни, желающей родиться, нет пределов. Природа расточительна. Взгляните на рыб и на мириады их зародышей – икру. Или посмотрите на себя и на меня. В нас лежат возможности миллионов жизней. Если бы мы нашли время и возможность использовать каждую крупицу нерожденной жизни, которая живет в нас, мы могли бы заселить материки и сделаться отцами народов. Жизнь? Ха-ха! В ней нет никакой ценности. Из всех дешевых вещей она – самая дешевая. Она бродит везде с мольбой о рождении. Природа рассыпает ее щедрой рукой. Там, где место для одной жизни, природа сеет их тысячи, и жизнь пожирает жизнь, пока не останутся самые сильные и самые свинские жизни.


Вы хотели бы вернуться на сушу, где раздолье для свинства в вашем духе. А мой каприз – держать вас на судне, где процветает свинство. И я буду вас держать. Я переделаю вас или сломаю. Вы можете умереть сегодня, через неделю, через месяц. Я мог бы убить вас немедленно, одним ударом кулака, потому что вы жалкое, хилое существо. Но если мы бессмертны, каков смысл в этом? Быть свиньями, как мы с вами были всю нашу жизнь, как будто не совсем подходящая вещь для бессмертных.


Хорошо, что люди разделяются по специальностям», – думал я в полудремоте. Познания лоцмана и капитана избавляли от забот несколько тысяч людей, которые знали о море и о мореплавании не больше, чем я. С другой стороны, вместо того чтобы расходовать свою энергию на изучение множества вещей, я мог сосредоточить ее на немногом и более важном.


И он действительно был романтичен, этот туман, подобный серому призраку бесконечной тайны, – туман, клубами окутывавший берега. А люди, эти искры, одержимые сумасшедшей тягой к труду, проносились через него на своих стальных и деревянных конях, пронизывая самое сердце его тайны, слепо прокладывая свои пути сквозь невидимое и перекликаясь в беспечной болтовне, в то время как сердца их сжимались от неуверенности и страха.


Побольше бы разжечь аппетит и поудачнее бы удовлетворить его. – Голос его звучал резко. В нем не было и тени шутки. – Смотрите, они мечтают о счастливых плаваниях, которые дадут им много денег, мечтают о том, что они сделаются командирами на судах, что они найдут клады, – одним словом, мечтают, как бы захватить побольше возможностей для притеснения своих ближних, спать спокойно, есть вкусно и переложить на кого-то всю грязную работу. И мы с вами совершенно такие же. Разницы никакой нет, разве только в том, что мы ели лучше и больше. Я теперь пожираю их, и вас также. Но раньше вы ели больше меня. Вы спали на мягких постелях, одевались в хорошее платье и съедали хорошие обеды. А кто делал эти постели? Кто шил одежду? Кто добывал и готовил пищу? Не вы. Вы никогда ничего в поте лица своего не делали. Вы жили на средства, заработанные вашим отцом.


Человек не может быть несправедлив к другому. Он может быть несправедлив только к себе.


Я читаю бессмертие в ваших глазах, – ответил я, опуская «сэра» в виде опыта, так как подумал, что некоторая интимность разговора должна была это позволить. Он не обратил на это внимания. – Я допускаю, что вы видите в них нечто живое, но этому живому нет необходимости жить вечно.– Я вижу больше, чем это, – продолжал я смело. – Значит, вы имеете в виду сознание. Вы видите сознание живой жизни, но не больше, не бесконечность жизни.


Его спокойствие при этих обстоятельствах было даже страшным. Он встречал свою судьбу, шел с ней рука об руку, хладнокровно размеряя ее удар.


Это были глаза, которые прятали его душу в тысячах переодеваний и которые только иногда, в редкие минуты, открывались и позволяли заглянуть внутрь, как в мир изумительных приключений. Это были глаза, которые могли скрывать безнадежную мрачность осеннего неба; метать искры и сверкать, как шпага в руках воина; быть холодными, как полярный пейзаж, и сейчас же вновь смягчаться и зажигаться горячим блеском или любовным огнем, который очаровывает и покоряет женщин, заставляя их сдаваться в блаженном упоении самопожертвования.


Вот только подождите, он всему вашему каторжному сброду завтра сделает осмотр! – загоготал он. – Скажем, что приняли его за штурмана, – предложил один.– Я уже знаю, что сказать, – решил другой, – я скажу, что услышал во сне драку, вскочил с койки, получил тотчас же затрещину по челюсти и тогда разошелся и сам. Тут уж я не разбирал в темноте, кто кого и за что, а только бил напропалую. – И что затрещину ты дал именно мне! – обрадовался Келли, и его лицо сразу просветлело.


Кварта стоит шиллинг, но смотри в оба, чтобы трактирщик не подсунул тебе трехпенсового стаканчика за шесть пенсов.


У них бывают мечты, – прервал я, – красивые, радостные сны. – О жратве, – закончил он решительно.


Меня развеселил его непонятный гнев, и, пока он возмущенно ковылял взад и вперед, я любовался романтическим туманом. И он действительно был романтичен, этот туман, подобный серому призраку бесконечной тайны, – туман, клубами окутывавший берега. А люди, эти искры, одержимые сумасшедшей тягой к труду, проносились через него на своих стальных и деревянных конях.


Сутулый, знаете ли вы притчу о сеятеле, который вышел сеять?


Знаете, – продолжал он, – я иногда ловлю себя на желании стать таким же, как и вы, быть слепым к фактам жизни, поверить в иллюзии и фантазии. Они лгут, конечно, все лгут, и противны рассудку, но все же рассудок мой говорит мне, что мечтать и жить иллюзиями большее наслаждение, чем жить без иллюзий. А наслаждение, в конце концов, – единственная награда жизни. Без наслаждения жизнь ничего не стоит. Взять на себя труд жить и не получить за это платы – хуже, чем смерть. Кто умеет получать наибольшее количество наслаждений, тот и живет лучше всех, а ваши мечты и фантазии менее нарушают ваш покой и более вознаграждают вас, чем меня мои факты.


Я думал, что любить лучше и прекраснее, чем быть любимым, и только это чувство заставляет человека дорожить жизнью и ненавидеть смерть. В любви к другой жизни я забыл о своей собственной.


– Вы можете заметить здесь небольшую дрожь, – сказал я. – Это потому, что я боюсь, боится во мне моя плоть; боюсь я и рассудком, потому что не хочу еще умирать. Но мой дух властвует над дрожащей плотью и над изнеможенным рассудком. Я более чем храбр. Я мужествен. Ваша плоть не боится. Вас нельзя испугать. Встретиться лицом к лицу с опасностью для вас только радость. Быть может, вы не знаете страха, мистер Ларсен, но вы должны согласиться, что настоящая храбрость – на моей стороне.


Кто умеет получать наибольшее количество наслаждений, тот и живет лучше всех, а ваши мечты и фантазии менее нарушают ваш покой и более вознаграждают вас, чем меня мои факты.


Пророк нашел, что жизнь и все дела житейские – суета и томление и злая вещь, но смерть – это прекращение суеты и страдания – нечто еще более жестокое.


Мое сердце запрыгало от радости. Она была моей настоящей женой, моим настоящим другом, она сражалась вместе со мной и за меня, точно женщина в пещерный период, в ней вдруг воскресли все первобытные инстинкты, она позабыла о своей культуре.


Не мешайте мне, – написал он, – я улыбаюсь. Как вы видите, я все еще представляю собою частицу закваски.


Изобретение, сберегающее труд моряков и сводящее мореплавание к простоте детской игры. Теперь даже ребенок сможет управлять судном. Всякие сложные выкладки отпадают. Все, что отныне понадобится в самую бурную ночь, – это одна звезда, с помощью которой вы мгновенно сможете определить, где вы находитесь. Смотрите. Я помещаю чертеж на прозрачной бумаге на эту карту звездного неба и поворачиваю его к Северному полюсу. Я вычислил и перевел на чертеж широты и долготы. Достаточно положить его на звездную карту и поворачивать, пока данная точка не придется против цифр на нижней карте, и – готово! Вот вам и точное местонахождение судна.


Немного, – признался он. – Я понял кое-что в «Основных началах», но на его «Биологию» у меня не хватило ветра для парусов; в «Психологии» я много дней напрасно бился при мертвом штиле. Никак не мог понять, к чему он вел. Я объяснил это своей умственной несостоятельностью, но потом решил, что это происходило от моей неподготовленности. Не было правильного подхода. Только я да Спенсер знаем, как я мучился. Но из «Данных этики» я кое-что выудил. Там я встретился и с «альтруизмом», и припоминаю теперь, как этот термин применялся.


Однако его громадная сила была чрезмерной для моего сопротивления


Они передвигаются для того, чтобы есть и благодаря этому продолжать двигаться. Вот вам и все. Они живут для желудка, а желудок существует для их движения. Это заколдованный круг – выбраться некуда.


Он будет жить и трепетать, пока не порвется последняя связь с внешним миром. И кто знает, не будет ли он жить и трепетать и после.


Когда я развенчала своих старых кумиров, – серьезно ответила она, – и рассталась навсегда с Наполеоном, Цезарем и им подобными, то я создала для себя новый Пантеон, и первое место в нем занял доктор Джордан.


Как раньше он сумел подчеркнуть пессимизм у Омара, так теперь он прочел восторг и ликование в строках Свинборна. Читал он стихи правильно и хорошо


– Но это не отговорка… – начал было Стэндиш.


– Тсс, с ума сошел! Ради своей матери попридержи язык! – зашептал ему Луис.


Гаррисон расслышал приказание и понял, что от него требовалось, но колебался.


Вы, сентиментальные люди, должны быть счастливы, глубоко счастливы, думая, что все на свете хорошо. А находя все хорошим, вы считаете хорошими и себя.


У вас нет фикций, нет убеждений, нет идеалов. Вы нищий.


Жизнь всегда возмущается, когда знает, что должна прекратиться.


Томас Магридж опять начал свое: чирк, чирк, чирк.


Я не пришелся вам по вкусу, потому что я уважаю самого себя.


Он был, безусловно, красив, красив настоящей мужественной красотой. И вновь с прежним изумлением я заметил, что у него на лице нет следов ни порока, ни жестокости, ни греха. Можно было поклясться, что это лицо человека, который не способен на злое дело.


Кажется, будто его пожирает та ужасная сила, которая заключена в нем и не находит себе исхода.


Он ничего не теряет, потому что, потеряв себя, он утрачивает понятие о потере.


С точки зрения формальной логики нет ни одного поступка, которого мне пришлось бы стыдиться; однако, как только я начинаю припоминать, мне каждый раз становится стыдно: моя мужская гордость в чем-то была унижена и оскорблена.


В этой молекуле я весь, я все еще существую.


Хохот был резким, жестоким и откровенным, как и само море.


Великий Зверь из Апокалипсиса.


Сознание, что я полюбил ее, наполнило меня ужасом. Сердце мое сжалось от странного двойственного чувства; кровь и холодела и пылала в одно и то же время. Какая-то неведомая сила увлекала меня куда-то.


Он был ценен только самому себе, и насколько обманчива его собственная оценка видно из того, что, потеряв жизнь, он не мог бы осознать, что потерял самого себя.


Тупость и бессердечие этих людей, которым современный промышленный строй предоставил власть над жизнью других людей, ужасали меня.


При этих словах он сжал кулак и стал на меня наступать. К моему стыду, я старался увильнуть от удара и выбежал из кухни. Что мне было делать? Сила, грубая сила властвовала на этом зверском судне. Мораль была здесь неизвестна. Вообразите, в самом деле: человек среднего роста, нежного сложения, с неразвитыми, слабыми мускулами, который всегда жил тихой и мирной жизнью и не привык ни к какому проявлению насилия, и что было делать такому человеку? Ведь стать лицом к этим зверям в образе людей – все равно что вступить в бой с разъяренным быком.


Что мог извлечь из «Этики» Спенсера такой человек, как Ларсен? Я достаточно помнил Спенсера и знал, что он считал альтруизм обязательным для высшего идеала человеческого поведения.


Ваша мораль оказалась сильнее вас. Вы раб тех мнений, которые властвуют над известными вам людьми и о которых вы привыкли читать.


Иогансен, ты что-нибудь смыслишь в навигации? – Нет, сэр. – Ну, не беда, все равно ты назначаешься штурманом. Перенеси свои вещи на койку штурмана.


Ее глаза будут моим светом, если для меня погаснет солнце, И скрипки милого голоса будут.


Он исходил от натур с грубыми и притупленными чувствами, не знавших ни мягкости, ни учтивости.


В нем было что-то настолько властное и повелительное, что я совсем растерялся, «нарвался на выговор», – как определил бы это состояние Фэрасет, – точно дрожащий ученик перед строгим учителем.


Сила всегда права. И к этому все сводится. А слабость всегда виновата. Или лучше сказать так: быть сильным — это добро, а быть слабым — зло. И еще лучше даже так: сильным быть приятно потому, что это выгодно, а слабым быть неприятно, так как это невыгодно. Вот, например: владеть этими деньгами приятно. Владеть ими — добро. И потому, имея возможность владеть ими, я буду несправедлив к себе и к жизни во мне, если отдам их вам и откажусь от удовольствия обладать ими.


Никогда больше не придется ему спрягать на все лады глагол «делать». «Быть» – вот все что ему осталось. А ведь именно так он и определял понятие смерти – «быть», то есть существовать, но вне движения; замышлять, но не исполнять; думать, рассуждать и в этом оставаться таким же живым как вчера, но плотью мертвым, безнадежно мертвым.


Часто, очень часто я сомневаюсь в ценности человеческого разума. Мечты, вероятно, дают нам больше, чем разум, приносят больше удовлетворения. Эмоциональное наслаждение полнее и длительнее интеллектуального, не говоря уж о том, что за мгновения интеллектуальной радости потом расплачиваешься черной меланхолией. А эмоциональное удовлетворение влечет за собой лишь легкое притупление чувств, которое скоро проходит.


Видите ли, я тоже порой ловлю себя на желании быть слепым к фактам жизни и жить иллюзиями и вымыслами. Они лживы, насквозь лживы, они противоречат здравому смыслу. И, несмотря на это, мой разум подсказывает мне, что высшее наслаждение в том и состоит, чтобы мечтать и жить иллюзиями, хоть они и лживы. А ведь в конце-то концов наслаждение – единственная наша награда в жизни. Не будь наслаждения – не стоило бы и жить. Взять на себя труд жить и ничего от жизни не получать – да это же хуже, чем быть трупом. Кто больше наслаждается, тот и живет полнее, а вас все ваши вымыслы и фантазии огорчают меньше, а тешат больше, чем меня – мои факты.


Я ветр, любезный морякам,
Я свеж, могуч.
Они следят по небесам
Мой лет средь туч.
И я бегу за кораблем
Вернее пса.
Вздуваю ночью я и днем
Все паруса.


Оцените статью
Афоризмов Нет