Книга Исповедь «неполноценного» человека — цитаты и афоризмы (300 цитат)

Исповедь «неполноценного» человека — это повесть японского писателя, и заявляется, что произведение автобиографично. В центре сюжета человек по имени Оба Едзо, которому довелось жить в тяжелое время, когда Япония находилась в милитаристском угаре и постепенно отходила после него, примиряясь с поражением в войне. Книга Исповедь «неполноценного» человека — цитаты и афоризмы в данной подборке.

Как и когда это произошло — не знаю, но с малых лет я владел способностью не произносить ни слова правды.

Как и когда это произошло — не знаю, но с малых лет я владел способностью не произносить ни слова правды.


Уж коли женщина доберется до удовольствий, то отведает их сполна, не то, что мужчина.

Уж коли женщина доберется до удовольствий, то отведает их сполна, не то, что мужчина.


Все-таки удивительно, что, обманывая друг друга, никто из людей, как видно, этим не мучается — обмана будто бы вовсе не замечают.

Все-таки удивительно, что, обманывая друг друга, никто из людей, как видно, этим не мучается — обмана будто бы вовсе не замечают.


Кончились деньги - кончилась дружба.

Кончились деньги — кончилась дружба.


А дальше случилось так, что этот вздор про деньги и дружбу привел к неожиданным последствиям.

А дальше случилось так, что этот вздор про деньги и дружбу привел к неожиданным последствиям.


Иногда я даже так думал: испытай ближние хотя бы одну из моих бед, эта единственная скосила бы их.

Иногда я даже так думал: испытай ближние хотя бы одну из моих бед, эта единственная скосила бы их.


Гулять «дешево, но сердито».

Гулять «дешево, но сердито».


Понять как и чем живёт женщина казалось мне мудреней, чем разобраться в мыслях дождевых червей.

Понять как и чем живёт женщина казалось мне мудреней, чем разобраться в мыслях дождевых червей.


Всякий раз я содрогаюсь, видя в человеке разбуженного злобой зверя; волосы на голове встают дыбом: неужто злоба - неизбежный спутник человека в его странствиях по жизни? Я всегда приходил в отчаяние от этой мысли.

Всякий раз я содрогаюсь, видя в человеке разбуженного злобой зверя; волосы на голове встают дыбом: неужто злоба — неизбежный спутник человека в его странствиях по жизни? Я всегда приходил в отчаяние от этой мысли.


Нелегальность - вот что доставляло мне какое-то смутное наслаждение. Мне в таких условиях было очень уютно. И наоборот, легальность в этом мире казалась мне страшной (я чувствовал в ней что-то чудовищно сильное).

Нелегальность — вот что доставляло мне какое-то смутное наслаждение. Мне в таких условиях было очень уютно. И наоборот, легальность в этом мире казалась мне страшной (я чувствовал в ней что-то чудовищно сильное).


Когда меня спрашивают, что я хочу, мне как-то сразу вообще перестает хотеться чего-либо.


— Ты, парень, баловство с бабами прекращай. Общество тебе этого не простит. А что такое общество? Что это еще кроме скопления людей? Можно ли «общество» охватить взглядом, пощупать? До сих пор я жил и думал о нем, как о чем-то определенном, наделенном силой, жестоком и страшном.


Но вся она словно источала скорбь, и стоило мне вплотную приблизиться к ней, как эта скорбь обволакивала и меня и, соединяясь с моею, содержание которой большей частью составляла глубокая подавленность, образовывала нечто, приносившее отдохновение от страха, тревог, отдохновение, подобное тому, что находит увядший лист.


Да, с детских лет я совершенно не представлял себе, как живут мои родные, что их заботит, о чем они думают, — и в то же время не мог примириться с их унылым существованием. Оттого, наверное, прекрасно научился паясничать.


Вот она — реальность. И стало окончательно ясно, что жить больше я не в состоянии.


По поводу бедности, если я и испытываю какие-то чувства, то это страх, но никак не презрение.


Не раз я мечтал быть убитым, но никогда не замышлял убить кого-нибудь. Да потому хотя бы, что это значило бы осчастливить ненавистного врага.


– Ну, знаешь ли, твое поведение возмутительно. Что, простили тебя? Нет еще? Разве за такой «поддержкой» я бежал к нему?.. Как всегда, пришлось привирать. Опасался, правда, что он поймает меня на слове. – Да уладится все как-нибудь… – пробормотал я, улыбнувшись. – Тут не до смеха.


Как это понимать? Кто этого не чувствует тот не способен рассуждать об искусстве, а ежели драматург в комедию вставит хоть одно трагическое слово, а в трагедию, наоборот, комическое – он не стоит того, чтобы называться писателем.


А ведь я боялся Бога. В его любовь не верил, но неизбежности кары Божьей боялся. Вера, казалось мне, существует для того, чтобы человек в смирении представал пред судом Господним и принимал наказание Божьими плетьми. Я мог поверить в ад, но в существование рая не верил.


Вскоре один художник, посещавший студию Ясуды, научил меня пить сакэ, курить, развлекаться с проститутками, закладывать вещи в ломбард и разглагольствовать о левых идеях. Странная мешанина, не правда ли?


Говорить-хорошо.А действовать-лучше.


«Общество. Кажется, мне все же удалось, наконец, в какой-то мере постичь смысл этого понятия. Всего-навсего соперничество индивидуумов, соперничество сиюминутное и конкретное, в котором каждый непременно стремиться победить вот что это такое.»


Хозяйка аптеки забеспокоилась: — Это очень плохо. Будет ужасно, если вы пристраститесь к морфию. И тут я понял, что это уже произошло. (Я очень легко поддаюсь внушению; когда мне говорят, например: эти деньги не трать, — говорят, зная, что наверняка истрачу их, — я начинаю думать, что нехорошо не тратить, иначе обману.


Чем более человек подвержен страху, тем сильнее он желает неукротимых страстей.


— А вот такое слово: «Бог». В тебе, кстати, есть что-то от распятого…или от монаха…


И мне хотелось бы писать такие привидения… — вырвалось у меня.


Из всего этого следовало, что я нисколько не смыслю в предназначении человека. Мое понимание счастья шло вразрез с тем, как понимают его другие люди, и это становилось источником беспокойства, которое ночами не давало мне спать, сводило с ума.


Вскоре один художник, посещавший студию Ясуды, научил меня пить сакэ, курить, развлекаться с проститутками, закладывать вещи в ломбард и разглагольствовать о левых идеях. Странная мешанина, не правда ли?


Сколько же в этом мире несчастных, по-разному несчастных людей… Хотя нет, можно смело сказать, что все несчастны на этом свете; правда, все могут со своим несчастьем как-то справиться, могут открыто пойти против мнения «общества», и оно, очень может быть, не осудит, возможно даже посочувствует им.


— Нехорошо это, каждый день прямо с утра выпивши. — Почему нехорошо? Что тут дурного? Дитя человеческое, пей сакэ, выпей все, что есть, и погаси в себе ненависть!.. А вот древние персы говорили, что… Ну ладно, шут с ними… Вот так вот.


Во время бомбежки тетради удалось вместе в другими вещами спасти, но перечитала я их только недавно и… – И плакали? – Да нет, не то чтобы плакала… Ох, не знаю… Ведь человек же… И жизнь с ним обошлась… Кошмарно все это, кошмар какой-то…


Бога вопрошаю: доверие — преступно?!


– А почему папочке не будет Божьей милости? – Потому что я не слушался родителей. – Да? А все говорят, что ты хороший человек. Так ведь это потому, что я всех обманываю. Да, я знал, что в этом доме все хорошо ко мне относятся. Но как всех я боялся!


Слащаво и глупо стараться так же красиво воспроизвести то, что воспринимаешь как красивое; большие художники из ничего, своей волей творят прекрасное. Испытывая тошноту при виде безобразной натуры, они не скрывают тем не менее интереса к ней.


В речах Палтуса — а, собственно, так говорят в этом мире все люди была какая-то заумь — витиеватая, туманная, позволяющая в любой момент ретироваться; такое осторожничанье, практически бессмысленное, а также мелочные торги всегда ставили меня в тупик, я сводил такие разговоры к шутке, иначе говоря, отдавался воле других.


Боже мой, она тоже несчастна, а несчастные люди остро воспринимают чужое горе.


Угощение, то, как радовался ему Хорики, многое сказало мне о холодной расчетливости столичных жителей, дало почувствовать, как четко токиосцы делят все на свое и чужое. Для меня такого деления не существовало.


приукрашивания — печальное свойство моей натуры — в обществе именуется «ложью» и презирается.


И то, что я не из тех, кто, пользуясь доверием людей, станет искать у них помощи, в первую очередь особым чутьем поняли многие женщины; они учуяли мое одиночество, и это позволяло им пользоваться мною как заблагорассудится.


Гримаса улыбки не сходила с моего лица, в то время как душу терзало отчаяние; шутовство стоило огромных усилий, мои нервы всегда были на пределе, и я в любой момент мог сорваться.


Все-таки удивительно, что, обманывая друг друга, никто из людей, как видно этим не мучается — обман стараются вовсе не заметить. А при этом жизнь человеческая дает нам уйму примеров недоверия, недоверчивости — примеров выпуклых, совершенно очевидных.


Одно сомнение рождало другое, но смелости разрешить их, прямо поговорив с Eсико, тоже не было. Опять беспокойство и страх замучили меня, и я, чтобы забыться, пил. Порой робко, замирая от ужаса, пытался выведать какие-нибудь подробности.


Когда меня спрашивают, чего я хочу, мне как-то сразу вообще перестает хотеться чего-либо. «Все равно нет ничего, что меня обрадовало бы», мелькает в голове в таких случаях. В то же время я никогда не мог отказаться от подарка, даже если он мне совсем не нравился.


Для меня всегда было невозможным делом представить себе, что и в какой степени причиняет ближним страдания. Может, и в самом деле реально только то страдание, которое разрешается простым наполнением желудка? Быть может, это и есть самая ужасная, адская мука? И она не уступает тем десяти, которые испепеляют мою душу?


И в самом деле: чем дольше смотришь на этого улыбающегося мальчика, тем неприятнее становится… так ведь это и не улыбка. Мальчик вовсе не улыбается. Взгляните внимательнее: кулачки его сжаты. А улыбающийся человек не может сжимать кулаки. Обезьяна.


События, однако, развивались самым неожиданным образом и гораздо хуже, чем можно было предположить.


Глупо стараться так же красиво воспроизвести то, что воспринимаешь как красивое; большие художники из ничего, своею волею творят прекрасное. Испытывая тошноту при виде безобразной натуры, они не скрывают, тем не менее, интереса к ней, работают с огромным наслаждением.


Потому что не нужна никому пресловутая забота о ближнем, все это — присущая всем и непонятная мне псевдоблагопристойность, не более.


Общество тебе этого не простит. А что такое общество? Что это еще, кроме скопления людей? Можно ли общество охватить взглядом, пощупать? До сих пор я жил и думал о нем как о чем-то определенном, наделенном силой, жестоком и страшном.


Женщины спят они как мертвые, может быть они и живут, чтобы спать?


Общепринято думать, что преступлению противостоит закон. Неужели действительно для всех все так просто? Все верят в свою непричастность к злу и полагают что преступники кишмя кишат только там, где в лице полиции отсутствует дух законности?


Ты всегда дрожишь от страха, но тем не менее выставляешь себя комиком.


Куда ведет дорога?.. Куда ведет дорога?..


— Общество тебе этого не простит. «Не общество, ты не простишь.» — Если не испрaвишься, много неприятного достaвит тебе общество. «Не общество, ты.» — Оно погребет тебя. «Не оно, ты погребешь меня.».


— Говорят, иногда мужчины топят баню любовными посланиями от женщин. — Да ну тебя, противный… Это ты, что ли, так делаешь? — Нет, что ты, я ими только молоко иногда кипятил.


И тут меня осенило: надо стать паяцем. Это будет последней попыткой перекинуть мост между собою и людьми.


Началось-то все просто из интереса к тайне, в потом шутка эта повернулась так, что покоя не стало.


И тут меня осенило: надо стать паяцем. Это будет последней попыткой перекинуть мост между собою и людьми. Испытывая перед ними чрезвычайный страх, я все же на окончательный разрыв пойти не мог. Вот так и получилось, что шутовское кривлянье стало единственной связующей ниточкой между мною и всеми другими людьми.


– Ну ладно… А вот такое слово: «карикатурист». Это уж не «комедия», а? – «Трагедия»! Великая трагедия! – Ну, великая – это про тебя. Как ни печально, такими дешевыми остротами обычно заканчивалась наша игра.


– А зачем тогда он пьет? – Видишь ли, детка, папа пьет не оттого, что любит пить. Он очень, очень добрый человек, и именно поэтому… – А что, все добрые люди пьют? – Не совсем так, доченька… – Ой, как он удивится, наверное, правда, мама? – Ему это может и не понравится… Гляди, гляди, он выскочил из коробки.


По отношению к женщине словосочетание «рыцарское благородство» звучит довольно непривычно, но я из собственного опыта знаю, что женщины наделены такого рода благородством куда чаще, чем мужчины, столичные, во всяком случае. Мужчины щитом рыцарского благородства обычно прикрывают трусливость и жадность .


В отношениях с людьми я всегда старался избегать склок, боялся попасть в водоворот страстей.


– У меня всего десять йен. – Не страшно, не беспокойтесь, – ответила она. В ее говоре чувствовался кансайский акцент; что-то в мягком голосе умиротворило мое колотившееся сердце. Мне показалось, что она не деньги имела в виду, я услышал в ее словах другое: «Рядом со мной не надо беспокоиться».


Иногда я даже так думал: испытай ближние хотя бы одну из моих бед, эта единственная скосила бы их.


Есть такое слово: отверженные. Так называют обычно жалких потерянных людей, нравственных уродов. Так вот, начиная с самого рождения я чувствовал себя отверженным, и, когда встречал человека, которого тоже так называли, я чувствовал прилив нежности к нему и тогда не мог сдержать восхищения самим собою.


«Из дома не выходить!..То есть, я хочу сказать, будьте добры, не покидайте дом.» — Это единственное, пожалуй, что я от него слышал. Вероятно, он боялся, что я все еще хочу покончить с собой, опасался, как бы я снова не бросился в море вслед за женщиной.


Эта кучка художников немало настрадалась от людей. Загнанные ими, художники уверовали в фантасмагории, причем настолько, что чудища виделись им средь бела дня, и они безо всякого лукавства стремились изобразить эти видения как можно явственнее и совершеннее.


Свой «химерический» стиль я утаивал, на школьных занятиях старался красиво изображать красивое и не переходить границ посредственности.


Естественно, никому не нравится, когда его ругают, когда на него злятся, но мне в искаженном злобой человеческом лице видится истинная — звериная — сущность, и человек-зверь кажется мне страшнее нравом, чем лев, крокодил или дракон.


Вроде такие же люди, как мужчины — все же не совсем такие.


Все-таки удивительно, что, обманывая друг друга, никто из людей, как видно, этим не мучается – обмана будто бы вовсе не замечают. И это притом, что жизнь человеческая дает нам уйму примеров недоверия, недоверчивости – примеров выпуклых, совершенно очевидных. Не могу я принять такой взаимный обман.


Она садится за стол и больше часа пишет что-то. А я — ведь мог бы так и лежать, не обращая на нее решительно никакого внимания: до того устал, что и рта раскрыть не хочется — так нет же, я чувствую, что она ждет, когда я с ней заговорю, и просыпается моя вечная услужливость, мысленно выругавшись, ложусь на живот.


Вся моя жизнь состояла сплошь из позора. Да я, впрочем, так и не смог уяснить, что это такое — человеческая жизнь.


– Какая-то тревога постоянно гнетет меня, я все время чего-то боюсь… И нет сил вынести эти страдания…


Трое суток я был ни жив ни мертв. Доктор, полагая, что я неумышленно выпил много снотворного, сообщить в полицию не торопился. Когда я стал приходить в себя, первое, что я произнес в бреду, было: «Хочу домой». Что за дом я имел в виду, неясно мне самому.


Думаю, нет. Понятия добра и зла — выдумка людей. Как и понятие «нравственность».


И тут меня осенило: надо стать паяцем. Это будет последней попыткой перекинуть мост между собою и людьми. Испытывая перед ними чрезвычайный страх, я все же на окончательный разрыв пойти не мог. Вот так и получилось, что шутовское кривлянье стало единственной связующей ниточкой между мною и всеми другими людьми.


Ох, люди!.. Вы же совсем друг друга не понимаете; считаете кого-то своим лучшим другом, в то время как ваше представление о нем совершенно неверно; а потом, когда умирает этот ваш друг, вы рыдаете над его гробом, произносите какие-то славословия.


Ежемесячно я получал более десятка журналов для подростков, из Токио мне слали кучи разных книг; все это я молча проглатывал, всякие там доктора Абрак д’Абры, профессора Нонсэнсы были мне не в диковинку.


Жизнь человеческая дает нам уйму примеров недоверия, недоверчивости — примеров выпуклых, совершенно очевидных. Не могу я принять такой взаимный обман.


Вскоре я убедился, что вино, сигареты, проститутки прекрасно помогают (пусть временно) забыться, отвлечься от вечного страха перед людьми. Ради этого мне не жалко было распродать все, что я имел. (Прим. Ради чего можно распродать все что имеешь?)


Но мое несчастье проистекает от моей собственной греховности и всякое сопротивление обречено.


«Бог мой, она тоже несчастна, а несчастные люди остро воспринимают чужое горе», Я постоял, подумал и решил, что прежде всего надо было бы принять какого-нибудь лекарства; зашел в первую попавшуюся аптеку. Войдя, встретился взглядом с хозяйкой, она буквально остолбенела, вперив в меня широко раскрытые глаза.


Обратись я к отцу, к матери, к полиции, к правительству – чего я в конце концов добьюсь? Все равно мнение сильных мира сего прижмет меня к стенке. И только.


Я не потому ушел, что мне стало невмоготу от проповедей Палтуса, ведь он был совершенно прав: у меня нет никакой жизненной позиции, я действительно не имею понятия, как жить дальше; естественно, что я обуза в доме Палтуса и что это ему не нравится.


– А «вина», «преступление», «грех» – какие к этим словам антонимы? Непростая задача… – Разумеется, «закон», – очень спокойно ответил Хорики. Я внимательно взглянул на него. Мигавшая на доме напротив неоновая реклама бросала красный отсвет на лицо Хорики, и, может быть поэтому оно казалось воплощением самоуверенного.


Я был ранен настолько сильно, что отныне каждая встреча с кем бы то ни было отзывалась мучительной болью.


Питаться дома в кругу семьи с детства было для меня тяжелой обязанностью.


Потом мы вместе вошли в воду…… Цунэко не стало, а я спасся.


Вообще говоря, я не могу найти в себе сил уединенно прозябать в этой комнатушке. Когда я оставался в ней один, мне всегда казалось, что сейчас кто-нибудь сюда вторгнется, нападет на меня, и потому старался уходить из дому – что-то делал в упоминавшемся выше движении, вместе с Хорики ходил по злачным местам.


Так неужели кристальная доверчивость преступна? Если ценность того единственного, к чему я стремился, сомнительна,— что же я могу понять в этом мире? Чего желать? Или нет ничего, кроме алкоголя?


Но ведь я это делаю отнюдь не ради выгоды; просто, когда в той или иной ситуации атмосфера общения «подмораживается», я, боясь задохнуться от этого холода, прибегаю к своим отчаянным дурачествам, которые — со временем это стало очевидным были либо совсем ни к чему, либо даже шли мне во вред.


К Богу обращаю вопрошающий взор свой: непротивление — греховно?


О-о! Неужели и доверчивость — преступление?


Но была еще — о ужас! — школа. Там меня начали было уважать. Но это как раз и смущало меня. Я ведь всегда обманывал ближних своих, ведь пред оком Всевидящего и Всемогущего я просматривался насквозь, хорошо понимал это и оттого ощущал жгучий стыд, совершенно нестерпимый — и это называлось «быть уважаемым».


Я теперь не бываю ни счастлив, ни несчастен. Все просто проходит мимо. В так называемом «человеческом обществе», где я жил до сих пор, как в преисподней, если и есть бесспорная истина, то только одна: все проходит.


Началось-то все просто из интереса к тайне, а потом это баловство обернулось так, что покоя не стало.


Я прекрасно знаю о том, что в нашем мире существует несправедливость и тщетно взывать к людям; сам я никогда не говорил того, что думаю, постоянно скрывал свои мысли, и считал, что мне не остается ничего другого, как только продолжать паясничать.


Но ведь я приукрашиваю отнюдь не ради выгоды; просто, когда в той или иной ситуации атмосфера общения «подмораживается», я, боясь задохнуться этим холодом, прибегаю к своим отчаянным дурачествам, которые — со временем это стало очевидным — либо совсем ни к чему, либо даже идут мне во вред.


Хочу умереть. Умереть хочу. Назад пути отрезаны. Теперь уже что ни делай, как ни старайся — все напрасно, только больше стыда оберешься. Не до велосипедных прогулок. Не до любования водопадом «Молодые листья». Впереди только позор да презрение, грязь да мерзость — мучения все более тягостные… Как хочется умереть!


Отец, его отец во всем виноват. Ёдзо, каким мы его знали, был очень славный, очень порядочный человек… Если б только он не пил так… Да пусть даже и пил… Он был прекрасный ребенок, чистый, как Бог.


А дальше я… — Бог знает, что это было: невольный фарс ли, просто глупость или нечто другое, не поддающееся определению, — но только с языка сорвалось: — Хочу туда, где не будет женщин. Сначала Палтус.громко загоготал, потом захихикала «мадам» и, наконец, я, глотая слезы, конфузливо улыбнулся. — Это ты молодец!


Мое понимание счастья шло вразрез с тем, как понимают его другие люди, и это становилось источником беспокойства, которое не давало мне спать ночами, сводило меня с ума. Так все-таки, каково же мне: счастлив я? Или нет?


Не могу сказать, что меня совершенно обуяла ревность, ведь собственнические инстинкты всегда были у меня притуплены, а если и, бывало, взыграют, то не настолько, чтобы ссориться с людьми из-за предмета обладания. Да что там предметы обладания…


Единственный раз в жизни мне предложили морфий, а я отказался. Это при том, что мои несчастья проистекают от неспособности отказываться. Меня всегда мучил страх, что если я откажусь от чего-то, предложенного кем-то, то и у этого человека, и у меня в душе навсегда останется тень обиды.


Люди без гроша в кармане легко понимают друг друга.


Стараясь не шуметь, я тихонько налил в стакан воды, разом отправил все таблетки в рот и спокойно запил их, после чего выключил свет и лег в постель… Трое суток я был ни жив ни мертв. Доктор, полагая, что я неумышленно выпил много снотворного, сообщать в полицию не торопился.


Постоянно люди ввергали меня в панический ужас, я уже уверовал, что не состоялся как человек, и все это выливалось в то, что я скрывал свои терзания в тайниках души, усиленно маскировал меланхолию, нервозность, закутываясь в одежды; наивного оптимизма, все более становился паяцем, чудаком.


«Главное – заставлять людей смеяться, — рассуждал я, — и тогда им не особенно бросится в глаза мое пребывание вне того, что они называют жизнью; во всяком случае, мне не следует становиться бельмом на их глазу; я – ничто, я – воздух, небо».


А ведь и в самом деле, бывает так, что некоторым счастье наносит раны.


Хочу умереть. Умереть хочу. Назад пути отрезаны. Теперь уже что ни делай, как ни старайся — все напрасно, только больше стыда оберешься. Не до велосипедных прогулок. Не до любования водопадом «Молодые листья». Впереди только позор да презрение, грязь да мерзость — мучения все более тягостные… Как хочется умереть!


Я был хилым ребенком, часто болел, и, разглядывая в постели простыню, наволочку, пододеяльник, думал: до чего же у них скучная расцветка; годам к двадцати только я осознал практическую надобность таких вещей, и это меня очень поразило: я был буквально подавлен сухой расчетливостью людей.


Я обомлел. Значит, в душе Хорики не считает меня за человека, значит, он видит во мне только жалкого самоубийцу, которому не удалось умереть, видит во мне кретина, не знающего, что такое стыд, я в его глазах – живой труп?! И нужен я ему для исключительно для его собственных удовольствий?


Ох, люди!.. Вы же совсем друг друга не понимаете; считаете кого-то своим лучшим другом, в то время как ваше представление о нем совершенно неверно; а потом, когда умирает этот ваш друг, вы рыдаете над его гробом, произносите какие-то славословия. А ведь его истинной души вы не знали.


В то время мы увлекались игрой в трагикомические слова. Это мое изобретение и суть его в том, что, подобно делению существительных на имена мужского, женского и среднего рода, возможно их деление на комические и трагические. Так, пароход и поезд — трагические, трамвай и автобус комические имена существительные.


Как и я, он полностью отошел от суетного мира. В другой, правда, форме. Несомненно,сближало нас то, что мы оба не имели жизненных ориентиров. Подобно мне, он тоже был паяц. Но в том, что безысходности он не осозновал и не ощущал, мы существенно различались.


Скажу не таясь: я ведь совершенно не мог один передвигаться по городу — в трамваях боялся кондукторов. Было и другое: в театре Кабуки робел перед билетерами, стоявшими по обеим сторонам устланной пунцовым ковром лестницы; в ресторанах мне становилось страшно, когда за спиной тихо стояли или подходили с тарелками.


В то же время ясно, что если их существование просто не замечать, то нам и дела нет до этих микроорганизмов, и все сказанное – не более чем научный мираж, то есть ничто.


А ведь и в самом деле, бывает так, что некоторым счастье наносит раны. Чтобы этого не произошло, надо расстаться и со счастьем, надо надеть привычную маску шута и сделать это как можно скорее.


«Они сейчас обе счастливы. Но стоит только мне, дураку, зайти – их радость моментально развеется… до чего же они прекрасны – и мать, и дочь. О Боже, если ты можешь внять молитве такого, как я, — прошу тебя, дай им счастья! Один раз, раз только услышь меня! Умоляю тебя…» .


Это ведь я. Неважно, простит меня общество или не простит. Неважно, погребет оно меня или нет. Важно, что я мерзостнее собаки и кошки. Я — жаба. Ползучая тварь.


— А почему папочке не будет Божьей милости? — Потому что я не слушался родителей. — Да? А все говорят, что ты очень хороший человек. Так ведь это потому, что я всех обманываю.


В речах Палтуса — а, собственно, так говорят в этом мире все люди была какая-то заумь — витиеватая, туманная, позволяющая в любой момент ретироваться; такое осторожничанье, практически бессмысленное, а также мелочные торги всегда ставили меня в тупик, я сводил такие разговоры к шутке, иначе говоря, отдавался воле других.


Не знаю, как это определить, но кроме экономических отношений в сутолоке мира человеческого есть, по-видимому, еще что-то, и оно чудовищно.


«Я утратил лицо человеческое. Я уже совершенно не человек. «Неполноценный человек»… Воистину так…»


А как угнетали меня некоторые превратные представление, как я томился из-за них!


А ведь я боялся Бога. В его любовь не верил, но неизбежности кары Божьей боялся. Вера, казалось мне, существует для того, чтобы человек в смирении представал пред судом Господним и принимал наказание Божьими плетьми. Я мог поверить в ад, но в существование рая не верил.


«Мир громоздит такие горы зол! Их вечный гнет над сердцем так тяжел!» Но если б ты разрыл их! Сколько чудных Сияющих алмазов ты б нашел!


Женщины для меня намного загадочнее мужчин. Несмотря на то, что с самого детства я рос, мужал в основном в женском окружении — они в доме составляли большинство, среди родственников было много двоюродных сестер, прибавим сюда и «преступниц» служанок, — несмотря на это, а, возможно, именно поэтому, я чувствовал себя обычно.


«А получилось неплохо», – одобрял я свою работу, но не мог показать ее никому, кроме Такэити: опасался, что люди выведают мое самое сокровенное, не хотел, чтобы меня от чего-нибудь предостерегали, боялся и того, что в портрете не увидят меня и сочтут его очередной блажью шута, страшился, что он вызовет только хохот.


Наоборот, я укреплялся во мнении, что как раз их речи и выражают общечеловеческие истины, да вот только у меня нет сил жить в соответствии с ними и, вероятно, я уже до конца дней своих не смогу


Всякий раз я содрогаюсь, видя в человеке разбуженного злобой зверя; волосы на голове встают дыбом: неужто злоба — неизбежный спутник человека в его странствиях по жизни? Я всегда приходил в отчаяние от этой мысли


Оттого мне, загнанному этим миром, — при том, что признаю материализм с такой же естественностью, как вода выбирает места пониже, — оттого мне самому хорошо известно, что мне не дано избавиться от своих страхов перед людьми, не дано обратить взгляда к молодой листве и почувствовать радость надежды.


Чаша недопитой полынной настойки — так представлялось мне мое состояние, во многом вызванное никогда и уже ничем не восполнимой потерей.


Долго мою душу терзало не само надругательство над Ёсико, а то, что поругана ее доверчивость, — терзало так, что жить было тошно. Да неужели же светлая доверчивость — источник прегрешений? Поругана она лишь потому, что обладает редким прекрасным качеством, о котором я сам всю жизнь страстно мечтал.


Не чувствуется в юноше полнокровия, что ли, вкуса к жизни, начисто отсутствует ощущение реального бытия; легкость даже не птички, а перышка, листа бумаги — вот что ощущалось в его улыбке. Он весь был какой-то искусственный


…Ночью шел сильный снег. Я брел по улочке за Гиндзой, расшвыривая снег носком ботинка, и бесконечное число раз пел вполголоса одну строку популярной военной песни «Родина за сотни миль отсюда». Неожиданно меня вырвало. Я впервые харкал кровью. На снегу расползлось красное пятно — ни дать ни взять флаг Японии.


Меня всегда мучил страх, что если я откажусь от чего-то, предложенного кем-то, то и у этого человека, и у меня в сердце навсегда останется тень обиды.


При том, что сам я всегда старался быть ко всем приветливым, никто своей «дружбой» никогда меня не удостаивал.


В этом году мне исполнится двадцать семь лет. Голова почти белая, и обычно люди считают, что мне за сорок.


Не забыть мелькнувшее в лице Палтуса ехидство, никогда не забуду, как он захохотал, услышав мое признание. Сколько презрения было в этом хохоте! И не только презрение… Если этот наш мир сравнить с морем, то, как сквозь толщу воды можно разглядеть фантастические колеблющиеся блики.


Ох, люди!.. Вы же совсем друг друга не понимаете; считаете кого-то своим лучшим товарищем, в то время как ваше представление о нем совершенно неверно; когда же умирает этот ваш друг, вы рыдаете над его гробом, произнося какие-то славословия. Эх, люди…


Всё-таки удивительно,что,обманывая друг друга,никто из людей,как видно,этим не мучается-обман стараются вовсе не заметить.


Лицо его сияло невиданной мною доселе доброй улыбкой, заставившей меня растаять, почувствовать нечто вроде благодарности. Глаза наполнились слезами, и я отвернулся. Одна эта добрая улыбка совершенно сломила меня, лишила воли и похоронила.


Если у них случалось свободная минута, они – та и другая – поднимались на второй этаж в мою комнатку, и это каждый раз приводило меня в неописуемый ужас.


Видимо, малодушные люди даже счастья боятся, их, как говорится, и вата царапает.



Не раз мечтал сам быть убитым, но никогда не замысливал убить кого-нибудь. Да потому хотя бы, чтобы не осчастливливать ненавистного врага.


Он говорил со мной очень мягко – несомненно, он сострадал. И я, как безвольное и бездумное существо, покорно поддакивая и время от времени всхлипывая, делал, что мне велят.


Мое понимание счастья шло вразрез с тем, как понимают его другие люди, и это становилось источником беспокойства, которое ночами не давало мне спать, сводило с ума. Так все-таки, каково мне: счастлив я? или нет?


Этот день он раскрыл передо мной еще одну черту характера столичного прохвоста: расчетливость, такой холодный и хитрый эгоизм, что у меня, деревенщины, глаза чуть из орбит не вылезли.


Если все мои попытки окончатся безрезультатно, останется только желать его смерти – вот о чем я неотступно думал. И все же я и помыслить не смел о том, чтобы его убить. Не раз я мечтал быть убитым, но никогда не замышлял убить кого-нибудь. Да потому хотя бы, что это значило бы осчастливить ненавистного врага.


«Обожать… Быть обожаемым…» До чего же пошлые слова, что-то в них есть легковесное, самодовольное даже; стоит в любой торжественной ситуации прозвучать этим словам – и на глазах рушится величественный храм, чувствуешь полную безучастность; а вот если выразиться по-другому – не «бремя обожания», а, скажем, беспокойство.


Гримаса улыбки не сходила с моего лица, в то время, как душу терзало отчаяние; шутовство стоило огромных усилий, я всегда находился на пределе и в любой момент мог сорваться.


– Нет, больше не потребуется, – сказал я. Потрясающе, правда? Единственный раз в жизни мне предложили морфий, а я отказался. Это притом, что мои несчастья проистекают от неспособности отказываться.


Вообще же, если к бедности я и испытываю какие-то чувства, то это страх, но никак не презрение.


И завтра живи так же. Не стоит жизни строй менять. Избегнешь радостных страстей — Не будет и печальных. Огромный камень на пути Мразь-жаба огибает. Это стихи французского поэта Ги Шарля Круэ в переводе Уэда Бин. Когда прочел их, почувствовал, как раскраснелось мое лицо. Жаба. Это ведь я.


– Папочка, а правда, если помолится, Бог даст все, что попросишь? Вот чего бы я сам страстно желал! О Боже, ниспошли мне твердость духа! Научи меня, Боже, стать обычным человеком! Ведь не считается же грехом, когда один человек пинает ногами другого… Так дай и мне злую личину! А на вопрос ребенка я отвечаю:


В этом году мне исполнится двадцать семь лет. Голова почти белая, и обычно люди считают, что мне за сорок.


Проститутки были для меня не людьми, не женщинами, а умственно отсталыми (так казалось мне) существами или же сумасшедшими; однако, как ни странно, в их обители я находил покой, мог очень спокойно, крепко спать. И вот уж чего лишены эти несчастные создания так это алчности.


«И завтра живи так же. Не стоит жизни строй менять. Избегнешь радостных страстей Не будет и печальных. Огромный камень на пути Мразь-жаба огибает.» Это стихи французского поэта Ги Шарля Круэ в переводе Уэда Бин. Когда прочел их, почувствовал, как пылает мое лицо. Жаба. Это ведь я. Н


Будь ты и семи пядей во лбу,даже сыном божьим Иисусом-огромное значение имеет,где,перед кем ты играешь:одно дело-в родном доме,и совсем другое-в чужом краю.


И все же что-то отличает ее от обычной человеческой улыбки. Не чувствуется в юноши полнокровия, что ли, вкуса к жизни, начисто отсутствует в нем ощущение себя в реальном бытии; легкость даже не птички, а перышка, листа бумаги – вот что внушала его улыбка. Он весь был какой-то искусственный. Большой оригинал?


И тут я понял, что уже пристрастился к наркотикам. (Я очень легко поддаюсь внушению; когда мне говорят, например: эти деньги не трать, – говорят, зная, что наверняка истрачу их, – я начинаю думать, что нехорошо не тратить, иначе обману чьи-то ожидания, короче, возникают какие-то превратные толкования чьих-то слов.


На втором курсе гимназии, в ноябре моя жизнь круто изменилась: я встретил женщину (она была на два года старше меня), с которой впоследствии решился на самоубийство.


«Без пищи человек умирает, человек работает, чтобы есть. Надо, обязательно надо принимать пищу…» Ничего более недоступного разумению мне слышать не приходилось.


Я очень легко поддаюсь внушению; когда мне говорят, например: эти деньги не трать, — говорят, зная, что наверняка истрачу их, — я начинаю думать, что нехорошо не тратить, иначе обману чьи-то ожидания, короче, возникают какие-то превратные толкования и, в результате, я, конечно, трачу все деньги.


Однажды я написал сочинение (по своему обыкновению в чрезвычайно грустных тонах), повествующие о том, как мать взяла меня с собой в Токио .


Люди без гроша в кармане легко понимают друг друга. (И в то же время — «сытый голодного не разумеет». Банальная истина, но до сих пор одна из вечных драматических тем.


Ах, вот в чем дело: это лицо не только безжизненно, оно совершенно не оставляет следа в памяти. Во только что я взглянул на фотографию, зажмуриваю глаза – и ничего не могу вспомнить. Припоминаю стены, маленькую жаровню, но не могу восстановить в памяти черты человека, находящегося внутри этих стен.


«Преступление и наказание», Достоевский. Молниеносно в подсознание всплыло название романа. А что, если господин Достоевский поставил эти слова не в синонимическом ряду, а в антонимическом? Это понятия абсолютно разные, они несовместимы, как лед и пламень.


«Неполноценный» – это слово, несомненно, комическое.


В то время мы увлекались игрой в трагикомические слова. Это мое изобретение и суть его в том, что, подобно делению существительных на имена мужского, женского и среднего рода, возможно их деление на комические и трагические. Так, пароход и поезд — трагические, трамвай и автобус — комические имена существительные.


О, да ты приличный парень, на дурное не способен. Тут не ты, а мать, родившая тебя, виновата.


Я потерял способность даже страдать.


«Глядя на тебя, любая женщина чувствует необузданное желание что-то для тебя сделать… Ты всегда дрожишь от страха, но тем не менее выставляешь себя комиком… Твое одиночество вызывает у женщин огромное сострадание к тебе».


Женщины наделены такого рода благородством куда чаще, чем мужчины, столичные, во всяком случае. Мужчины щитом рыцарского благородства обычно прикрывают трусливость и жадность


Паршивое сакэ подействовало на меня угнетающе, и я ощущал, как с каждым мгновением подавленность растет; тогда, пытаясь совладать с собой, я заговорил, обращаясь больше к самому себе, чем к собеседнику .


Слабое и одновременно отчаянное сопротивление начало было разрастаться во мне, но — о, мой скверный характер! — я моментально перестроился: да, действительно, я подлый человек. Почему-то я совершенно лишен способности открыто сопротивляться…


Откуда-то издалека доносился печальный девичий, почти детский голосок. А может, никто и не поет, может, это мне только кажется… Несчастная девочка… Сколько же в этом мире несчастных, по-своему несчастных людей.


Настроение в тот период у меня было такое, что я спокойно вступил бы в партию несмотря на риск пожизненного заключения — страх перед реальным миром был настолько силен, наполненные стонами бессонные ночи были настолько мучительны, что я охотно предпочел бы жизнь в тюремной камере.


Самое трудное для актера – выступать перед родными; когда все семейство вместе – тут и великому актеру не до игры будет.


После ужина мы часто ходили в кино, по пути домой заглядывали в кафе, бары, покупали и разводили в доме комнатные цветы.


«Глядя на тебя любая женщина испытывает необузданное желание что-то для тебя сделать… Ты всегда дрожишь от страха, но при этом выставляешь себя комиком… Когда ты так одиноко хандришь, сострадание к тебе еще больше бередит женские души…» Еще много другого, очень лестного говорила мне Сидзуко.


Жить умеешь… В ответ я мог только ухмыльнуться. Это я-то умею жить?!.. Да не уж-то жить как я — бояться людей, бежать их, обманывать равнозначно тому святому соблюдению хитроумной заповеди, выраженной известной поговоркой «Не тронь Бога — и он не тронет тебя»? Ох, люди!.


Перед чужими сумеет сыграть любой меланхолик.


И тут меня осенило: надо стать паяцем. Это будет последней попыткой перекинуть мост между собой и людьми. Испытывая перед ними чрезвычайный страх, я все же, видимо, на окончательный разрыв с людьми пойти не мог.


– Но ведь быть посаженным в тюрьму – еще не значит быть преступником… Мне кажется, если знаешь антоним к слову «преступник», то сумеешь ухватиться и за сущность самого понятия.


«Обожать.. Быть обожаемым..». До чего же пошлые слова, что-то в них легковесное и слишком самодовольное; стоит в торжественной ситуации прозвучать этим словам — и на глазах рушится величественный храм, наступает полная безучастность.


«Преступление и наказание», Достоевский. В подсознании молниеносно всплыло название романа. А что, если господин Достоевский поставил эти слова не в синонимическом ряду, а в антонимическом? Это понятия абсолютно разные, они несовместимы, как лед и пламень. Не иначе, Достоевский воспринимал эти слова как антонимы.


Я утратил лицо человеческое. Я уже совершенно не человек.


— Ну, тем более… Антоним к слову «цветок» — это… Ну, в общем, надо найти то, что дальше всего отстоит от цветка. — Вот поэтому я и… Стой-ка, погоди… — А «Женщина»! — Ладно. А синоним к «женщине»? — «Потроха».


я увидел в одной книжке метро, и тоже долго считал его не транспортом, созданным из практической необходимости, а увлекательным развлечением: разве не шик — кататься на поезде под землей?


Вот так и получилось, что шутовское кривляние стало единственной связующей ниточкой между мной и всеми другими людьми. Гримаса улыбки не сходила с моего лица, в то время как душу терзало отчаяние; шутовство стоило мне огромных усилий, мои нервы всегда были на пределе, и я в любой момент мог сорваться.


Великих радостей не знаю, как, впрочем, и великих печалей. Конечно, душа моя жаждала буйных радостей, пусть даже ценой страшных печалей, но было только то, что было: сиюминутная «лжерадость».


Странно, не помню отчетливо ни имени той, которая меня обогрела, ни как она выглядела, — все это улетучилось из памяти, а вот лицо хозяина, готовившего это блюдо [суси], запомнил в деталях. Так что могу сей же час написать портрет.


«Ужасно тоскливо…» Произнесенные шепотом, эти два слова более, чем жалобная тирада, способны были бы вызвать мое сострадание; странно, однако, просто поразительно, что до сих пор ни от одной женщины в мире я не слыхал этих простых слов.


Всю жизнь я жил, как ребенок, недостойный того, чтобы вырасти в человека.


Я утратил лицо человеческое. Я уже не человек.


Получалась вещь трагическая, от которой мне самому становилось не по себе. На картине был я — тот я, которого я сам старался поглубже упрятать, тот я, на губах которого всегда ухмылка, я, веселящий всех вокруг, но с душой, которую гложет вечная тоска.


Когда я стал приходить в себя, первое, что я произнес в бреду, было: «Хочу домой». Что за дом я имел в виду, неясно мне самому.


Главное — заставлять людей смеяться, и тогда им не особенно бросится в глаза мое пребывание вне того, что они называют «жизнью»; во всяком случае, мне не следует становиться бельмом в их глазах; я — ничто, я — воздух, небо.


Я прекрасно знаю о том, что в нашем мире существует несправедливость и тщетно взывать к людям; сам я никогда не говорил того, что думаю, постоянно скрывал свои мысли, и считал, что мне не остается ничего другого, как только продолжать паясничать.


– Не больно? – Больно, конечно. Но приходится терпеть. Ради того, чтобы повысить работоспособность. Кстати, тебе не кажется, что в последнее время я стал гораздо лучше выглядеть? Итак, за работу, за работу, за работу! – Я был в сильном возбуждении.


Видимо, малодушные люди даже счастья боятся, их, как говорится, и вата царапает.


Вся моя жизнь состояла сплошь из позора. Да я, впрочем, так и не смог уяснить, что это такое — человеческая жизнь…


Сам не пойму, то ли очень уж я, как говорится, «своенравный», — а может, наоборот, слабохарактерный, что ли? — но одно несомненно: я — сгусток пороков, и уже в силу одного этого несчастье мое становится все глубже и безысходнее, и ничего с этим не поделаешь.


— А что тебе, Ёдзо? – спросил он. Когда меня спрашивают, что я хочу, мне как-то сразу вообще перестает чего-нибудь хотеться. «Все равно нет ничего, что меня порадовало бы», — мелькает в голове в таких случаях. В то же время я никогда не мог отказаться от подарка, даже если он мне совсем не нравился.


Всеведущему известно, что «уважаемый» — обманщик, об этом от него все равно когда-нибудь узнают люди, они поймут, что были обмануты, и тогда какова же будет их ярость! о Боже, какой будет их месть!! Даже представить себе страшно, волосы дыбом встают.


На словах ратуют за что-то великое, но цель усилий каждого — «я» и снова «я». Проблемы общества — это проблемы каждого «я», океан людей — не общество, это множество «я».


Естественно, никому не нравится, когда его ругают, когда на него злятся, но мне в искаженном злобой человеческом лице видится истинная звериная — сущность, и человек-зверь кажется мне страшнее нравом, чем лев, крокодил или дракон.


Я никогда не препирался с домашними, хотя их ворчание отдавалось во мне раскатами грома и доводило до безумия. Наоборот, я укреплялся во мнении, что их речи как раз и выражают общечеловеческие истины, да вот только у меня нет сил жить в соответствии с ними, и, вероятно, я уже до конца дней своих не смогу сосуществовать .


Люди, чувствующие страх перед себе подобными, как ни странно, испытывают потребность воочию видеть чудища, этого требует их психология, нервная организация; чем более человек подвержен страху, тем сильнее он желает неукротимых страстей. Эта кучка художников немало настрадалась от людей.


— Ведь я действительно беспокоюсь о тебе. И мне, конечно, хочется, чтобы ты сам всерьез задумался. Чтобы ты доказал, что все понимаешь, начинаешь отныне новую красивую жизнь. Если бы ты подошел ко мне, поделился планами на будущее, спросил совета — я бы с удовольствием обсудил с тобой твои дела.


Мне кажется, мнение на этот счет полностью раскрывает человека.


Но единственное я усвоил с детства: если женщина внезапно расплачется — нужно дать ей поесть чего-нибудь сладкого и тогда ее настроение моментально улучшится.


Видно, нелегким было ваше детство, вы на все так обостренно реагируете…


…страх, который я испытывал перед реальным миром, был настолько силен, наполненные стонами бессонные ночи были настолько мучительны, что я предпочел бы жизнь в тюремной камере.


— Общество тебе этого не простит.А что такое общество? Что это еще кроме скопления людей? Можно ли «общество» охватить взглядом, пощупать? До сих пор я жил и думал о нем, как о чем-то определенном, наделенном силой, жестоком и страшном. Услышав, как об обществе рассуждает Хорики, я еле утерпел.


В просторечии говорят: брать грех на душу. Вынужден признаться: грех запятнал мою душу самым естественным образом еще с пеленок; по мере того, как я рос, он не только не спал с души, но, наоборот, разросся, проел душу насквозь и, хоть я сравнивал свои ночи с мучениями ада, грех стал мне роднее, ближе крови и плоти.


Жить умеешь… В ответ я мог только ухмыльнуться. Это я-то умею жить?!.. Да не уж-то жить как я — бояться людей, бежать их, обманывать равнозначно тому святому соблюдению хитроумной заповеди, выраженной известной поговоркой «Не тронь Бога — и он не тронет тебя»?


Все твое обаяние в том, что ты шутишь с ужасно серьезной миной.


Чаша недопитой полынной настойки — так представлялось мне мое состояние, во многом вызванное никогда и ничем уже не восполнимой потерей. Недопитая чаша абсента всегда появлялась у меня перед глазами, как только речь заходила о живописи, и одна мысль жгла меня: показать бы Сидзуко те утерянные картины!


О, да ты приличный парень. Такой не способен на дурное. Тут не ты, а мать, родившая такого тебя, виновата.


Я пою, Сидзуко снимает с меня одежду, я кладу голову ей на грудь и засыпаю. И так каждый день. Каждый мой день.


Есть такое слово: отверженные. Так называют обычно жалких потерянных людей, нравственных уродов. Так вот, с самого рождения я чувствовал себя отверженным, и когда встречал человека, которого тоже так называли, ощущал такой прилив нежности к нему, что не мог сдержать восхищения перед самим собой.



Но единственное, что я усвоил с детства, это если женщина внезапно расплачется, нужно дать ей поесть чего-нибудь сладкого, и тогда ее настроение моментально улучшится.


Все время бежавший суеты мирской, я и остался один. Даже Хорики от меня отвернулся. Полная растерянность сковала меня.


Нелегальность — вот что доставляло мне какое-то смутное наслаждение. Мне в таких условиях было очень уютно. И, наоборот, легальность в этом мире казалась мне страшной (я чувствовал в ней что-то чудовищно сильное), механизм ее действия — непознаваемым, и очень трудно было усидеть в этом, фигурально выражаясь, промерзшем.


Оказалось, и в самом деле в родительском доме так решили. Сказал бы мне Палтус об этом прямо — я бы прислушался к его словам. Но он вел разговор уж излишне деликатно и завуалированно, это только раздражало и привело в конечном счете к тому, что моя жизнь совсем перевернулась. Я теперь не бываю ни счастлив, ни несчастен. Все просто проходит мимо.


Обычно звериный нрав люди стараются спрятать поглубже, но бывают моменты, когда он проявляется — подобно тому, как корова дремлет, лениво пощипывая травку, и вдруг нет-нет да и шлепнет хвостом севшего на брюхо слепня


эта скорбь обволакивала и меня и, соединяясь с моею хандрой, образовывала нечто, приносившее отдохновение от страха, от тревог, отдохновение, подобное тому, Что находит «увядший лист на камне дна речного».


Не знал я также, что такое голод. Нет, не в том дело, что я рос в семье, никогда не испытывавшей нужды; я имею в виду совсем не эту банальную ситуацию, а то, что мне совершенно неведомо было ощущение голода. Странно, но я не обращал никакого внимания на еду, даже если долго не было крошки во рту.


Но неужто все люди таковы? И все вполне довольны собой? — Не понимаю… Неужели все они ночью крепко спят и наутро встают бодрые? Какие сны им снятся? О чем они думают, когда идут по улице? О деньгах? Вряд ли. Вряд ли только о них.


Добродетель — справедливость на уровне школьного учебника морали — не привлекает меня. Но понять людей, которые, явно обманывая, считают, что живут чисто, ясно, незамутненно — понять, принять этих людей я не в состоянии. Почему-то до сих пор люди не уяснили такие потрясающе простые истины.


– Нет, постой. Давай подумаем еще немного над «преступлением». Ведь интересная тема, а? Мне кажется, мнение на этот счет полностью раскрывает человека. – Ну, скажешь… Антоним к «преступлению» – «добро». «Добропорядочный гражданин».


Нет у меня друзей. Не к кому идти.


Великих радостей не знаю, как, впрочем, и великих печалей. Конечно, душа моя жаждала буйных радостей, пусть даже добытых ценой страшных печалей, но было только то, что было: сиюминутная лжерадость, пустая болтовня с клиентами бара, сакэ за их счет.


Надо стать паяцем. Это будет последней попыткой перекинуть мост между собой и людьми.


Понять как и чем живет женщина казалось мне мудреней, чем разобраться в мыслях дождевых червей; впрочем, само это занятие отнюдь не из самых приятных. Но единственное я усвоил с детства: если женщина внезапно расплачется — нужно дать ей поесть чего-нибудь сладкого, и тогда ее настроение моментально улучшится.


Они же, войдя к нам в дом, с сияющими физиономиями говорили отцу, что собрание прошло чрезвычайно успешно. Слуги — и те! — на вопрос матери: а как выступление гостя? — отвечали: замечательно, замечательно интересное выступление! И тут же, расходясь, говорили друг другу, что нет ничего тоскливее таких собраний.


Описываю все это я для того, чтобы показать, какие унылые мысли блуждали в моей дурацкой голове, пока обшарпанными палочками я ковырял в чашке.


Мне ужасно хотелось напиться, чтобы как следует отоспаться, но не было денег.


Вся моя жизнь состояла сплошь из позора.


Например: в чашке остаются недоеденными три рисинки, и так у миллиарда людей — это значит, выбрасываются мешки риса! Или еще: если бы каждый человек экономил в день по бумажному платку — сколько бы сохранилось древесины!


Когда меня спрашивают, чего я хочу, мне как-то сразу вообще перестает хотеться чего-либо. «Все равно нет ничего, что меня обрадовало бы», мелькает в голове в таких случаях. В то же время я никогда не мог отказаться от подарка, даже если он мне совсем не нравился.


Однажды он появился у меня с какой-то книгой в руках, раскрыл ее и с победным видом показал цветной фронтиспис. — Привидение, — пояснил он. Что-то во мне оборвалось в этот миг. Уже потом, гораздо позднее я понял, что именно тогда передо мной разверзлась пропасть, в которую я до сих пор продолжаю лететь.


При виде необычайно доброй, даже красивой улыбки Хорики я прослезился, без слов и всякого сопротивления сел в машину, меня привезли сюда — и поэтому я сумасшедший? Теперь уже, если и выйду отсюда когда-нибудь, на лбу моем всегда будет клеймо: «умалишенный». Нет, «неполноценный». Я утратил лицо человеческое.


Люди, чувствующие страх перед себе подобными, как ни странно, испытывают потребность воочию видеть чудища, этого требует их психология, нервная организация; чем более человек подвержен страху, тем сильнее он желает неукротимых страстей. Эта кучка художников немало настрадалась от людей.


Впрочем, нет, – я все-таки не могу существовать в компании людей без жалкой клоунской ухмылки, но, по крайней мере, как-то овладел (пусть и плохо) способностью элементарного общения. Что помогло мне? Участие в подпольном движении? Женщины? Сакэ?


Одна и та же женщина утром и вечером — совершенно разные люди, между ними абсолютно нет ничего общего, они как будто живут в совершенно разных мирах.


Валяться в постели было тошно. Наконец я смог выходить на улицу и опять стал хлестать дешевое сакэ.


…не нужна никому пресловутая забота о ближнем, все это — присущая всем и непонятная мне псевдоблагопристойность, не более.


Если наш мир сравнить с морем, то, как сквозь толщу воды просматриваются фантастические колеблющиеся блики, так же сквозь смех проглядывает запрятанная вглубь сущность взрослых людей.


«Женщины… То они привлекают к себе, то отталкивают, а то вдруг в присутствии людей обращаются к тебе крайне презрительно, совершенно бессердечно, но когда рядом никого нет, крепко прижимают к себе; спят они как мертвые, может быть они и живут, чтобы спать?»


Комедия, не правда ли, – пить слабительное, чтобы заснуть?


Я ведь уже стал забывать прошлое, ан нет — прилетело чудовище, крыльями захлопало, острым клювом разбередило рану.


Вера, казалось мне, существует для того, чтобы человек в смирении представал пред судом Господним и всегда готов был принять Божье наказание плетьми. Я мог поверить в ад, но в существование рая не верил.


Один припев у Мудрости моей: «Жизнь коротка,— так дай же волю ей! Умно бывает подстригать деревья, Но обкорнать себя — куда глупей!»


Проснувшись утром я снова стал никчемным шутом, ряженым. Видимо, малодушные боли даже счастья боятся, их, как говорится, и вата царапает. А ведь и в самом деле, бывает так, что некоторым счастье наносит раны.


(Я решился оставить записку и удрать не только из желания подражать героям приключенческих романов, хотя и этот мотив, несомненно, присутствовал; здесь дело было скорее в том, что я не хотел доставлять хлопот Палтусу – вот этот мотив, пожалуй, будет вернее.


Не знаю, как это определить, но кроме экономических отношений в сутолоке человеческого мира есть, по-видимому, ещё что-то, и оно чудовищно.


Настроение в то время у меня было такое, что я спокойно вступил бы в партию и пожизненно сел в тюрьму — страх, который я испытывал перед реальным миром, был настолько силен, наполненные стонами бессонные ночи были настолько мучительны, что я предпочел бы жизнь в тюремной камере.


Когда вопрос поставлен таким образом, от ответа уже не уйти. Но разве шут способен дать нормальный ответ? Я чувствовал, что, как актер, проваливаюсь.


Женщины… То они привлекают к себе, то отталкивают, а то вдруг в присутствии людей обращаются к тебе крайне презрительно, совершенно бессердечно, но когда рядом никого нет, крепко прижимают к себе; спят они как мертвые, может быть они и живут, чтобы спать?


Научи меня, Боже, стать обычным человеком! Когда один человек пинает другого – это ведь не считается грехом… Так сделай злым и меня!


В так называемом «человеческом обществе», где я жил до сих пор, как в преисподней, если и есть бесспорная истина, то только одна: все проходит.


Но ведь быть посаженным в тюрьму еще не значит быть преступником.


…-Смерть? -Комедия. Пастор,буддийский священник-все одно,все комедия. 
-Тогда,значит,жизнь-трагедия?
 -Нет,тоже комедия…


И завтра живи так же. Не стоит жизни строй менять. Избегнешь радостных страстей – Не будет и печальных. Огромный камень на пути Мразь-жаба огибает.


Преступник, связанный веревкой, я почему-то ощущал покой; даже сейчас, когда я описываю этот момент, по телу разливается сладостное волнение.


Хочу умереть. Умереть хочу. Назад пути отрезаны. Теперь уже что ни делай, как ни старайся – все напрасно, только больше стыда. Не до велосипедных прогулок. Не до любования западом Вакаба. Впереди только позор да презрение, грязь да мерзость, – мучения все более тягостные… Как хочется умереть! Это единственный выход.


Естественно, никому не нравится, когда его ругают, когда на него злятся, но мне в искаженном злобой человеческом лице видится истинная звериная сущность, и человек-зверь кажется мне страшнее нравом, чем лев, крокодил или дракон.


Добро и зло враждуют: мир в огне. А что же небо? Небо в стороне. Проклятия и яростные гимны Не долетают к синей вышине.


Я давно приметил тебя, обратил внимание на твою конфузливую улыбку, каковая является отличительной особенностью будущего человека искусства.


Я не в силах общаться с себе подобными. Ну, о чем я должен с ними рассуждать? И как?


И после этого каждый день — тревоги, каждый день — страхи.


Хорики и я. Мы презирали друг друга, без конца огрызались, но встречи наши продолжались; если общество такие отношения называет «дружбой», то, следовательно, мы «дружили».


Так вот, я, который вчера еще всю эту дребедень со страхом воспринимал как научно-гипотетическую и даже как реальную – сегодня я жалею себя, вчерашнего, я сам себе смешон.


И постепенно настороженность к людям исчезла. Я стал думать, что они вовсе не так страшны. Дело состояло, видимо, в том, что мучивший меня до сих пор страх был сродни, так сказать, «научным суевериям». В весеннем воздухе миллионы микробов коклюша, в банях миллионы бактерий, вызывающих слепоту.


– Это уже любопытно. Так, давай еще в том же духе. «Позор». Антоним к словам «позор», «стыд»? – «Бесстыдство». «Модный художник-карикатурист, автор комиксов Дзёси Икита». – А Масао Хорики – что? Стоп. Дальше уже не до шуток.


Нет отца, не стало того близкого и одновременно очень страшного человека, о котором я в душе своей не мог забыть ни на миг; я ощутил, что сосуд моих страданий внезапно опустел. И такая мысль пришла в голову: не из-за отца ли столь тяжел был этот сосуд страданий? Мною овладела полнейшая апатия.


Есть такое слово: отверженные. Так называют обычно жалких потерянных людей, нравственных уродов. Так вот, начиная с самого рождения я чувствовал себя отверженным, и, когда встречал человека, которого тоже так называли, я чувствовал прилив нежности к нему и тогда не мог сдержать восхищения самим собою.


Несомненно, сближало нас то, что мы оба не имели в жизни ориентиров. Подобно мне, он тоже был паяц, но мы с ним существенно различались в том, что безысходности жизни он не осознавал и не ощущал.


Может, и в самом деле реально только то страдание, которое разрешается простым наполнением желудка? Быть может, это и есть самая ужасная, адская мука? И она не уступает тем десяти, которые испепеляют мою душу? Тогда почему никто собственноручно не обрывает свою жизнь, не сходит с ума?


Если и есть истина, то только одна: все проходит.


Что-то внутри меня оборвалось в этот миг. Уже потом, гораздо позднее, я понял, что именно тогда передо мной разверзлась пропасть, в которую я до сих пор падаю.


Я ведь стал забывать прошлое, так нет – прилетело чудовище, крыльями захлопало, острым клювом разбередило рану. И во всей жуткой правде предстали перед моими глазами позор и преступления прошлого, меня словно ледяной водой окатило; снова стало так жутко, что я чуть не застонал, так тошно, что я не могу себе места найти.


При том, что сам я старался быть со всеми приветливым, ничьей «дружбы» никогда не удостаивался; Хорики и иже с ним — «друзья» по развлечениям, они не в счет, а во всех остальных случаях от общения оставалась только горечь, и чтобы избавиться от нее, я вынужденно разыгрывал фарсы.


Самое трудное для актера — выступать перед родными; когда все семейство вместе — тут и великому актеру не до игры будет. Разве не так? А я имел мужество играть. И притом достаточно успешно. А перед чужими сумеет сыграть любой меланхолик.


Постепенно настороженность к людям исчезала. Я стал думать, что они вовсе не так страшны. Дело состояло, видимо, в том, что мучавший меня до сих пор страх был сродни, так сказать, «научным суевериям».


Теперь он уже не улыбается. Лицо вообще ничего не выражает. Впечатление такое, будто человек, грея гад жаровней руки, медленно-медленно угасает. Чем-то зловещим, большим несчастьем веет от этого снимка.


Главное — заставлять людей смеяться, — рассуждал я, — и тогда им не особенно бросится в глаза мое пребывание вне того, что они называют «жизнью»; во всяком случае, мне не следует становиться бельмом в их глазах; я — ничто, я — воздух, небо.


Постоянно люди ввергали меня в панический ужас, я уже уверовал, что не состоялся как человек, и все это выливалось в то, что я скрывал свои терзания в тайниках души, усиленно маскировал меланхолию, нервозность, закутываясь в одежды; наивного оптимизма, все более становился паяцем, чудаком.


Чем больше я размышлял об этом, чем больше строил планов, тем, наоборот, подпадал в зависимость от Сидзуко, которая, со свойственным женщинам из Кюсю мужеством, помогала мне решать проблемы, связанные с исчезновением из дома Палтуса, многие другие.


Какой я теперь преступник, теперь я сумасшедший… Но нет, с ума я не сошел, я ни на мгновение не терял рассудок. Но ведь – о Боже, – так думают о себе все сумасшедшие. Что же получается? Те, кого насильственно поместили в больницу, – все умалишенные, в кто за ее воротами – все нормальные?


И завтра живи так же. Не стоит жизни строй менять. Избегнешь радостных страстей Не будет и печальных. Огромный камень на пути Мразь-жаба огибает..


Было страшно, но это-то мне и требовалось. Как дети, бывает, трепеща от страха, крепко прижимают к себе щенка, так и я робко входил в бар, выпивал чашку-другую сакэ, постепенно смелел и начинал разглагольствовать перед посетителями об искусстве.


«Неполноценный» — это слово, несомненно, комическое. Я теперь не бываю ни счастлив, ни несчастен. Все просто проходит мимо. В так называемом «человеческом обществе», где я жил до сих пор как в преисподней, если и есть истина, то только одна: все проходит. В этом году мне исполнится двадцать семь лет.


— А тебя, наверное, бабы обожать будут. — Не поднимая головы с моих колен, преподнес он мне дурацкий комплимент. Конечно же, Такэичи не осознавал в тот момент, каким дьявольски страшным было его пророчество; в верности его мне не раз пришлось убеждаться впоследствии.


Оцените статью
Афоризмов Нет
0 0 голоса
Рейтинг статьи
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
Теперь напиши комментарий!x