Книга Ионыч Антона Павловича Чехова — цитаты и афоризмы (300 цитат)

Антон Павлович Чехов — всемирно известный классик, его имя широко известно публике почти в каждом уголке мира. У него большое множество отличных произведений, заставляющих задуматься о смысле бытия. Одним из таких является «Ионыч». Этот рассказ на тему деградации человека в обществе. И что немаловажно, упор в данном произведении делается на то, что причиной разложения человеческой души является в первую очередь сам человек, а не только окружающие его люди. Книга Ионыч Антона Павловича Чехова — цитаты и афоризмы в данной подборке.

Дело в жизни, в одной жизни, — в открывании её, беспрерывном и вечном, а совсем не в открытии!


Коли он живёт, стало быть, всё в его власти! Кто виноват, что он этого не понимает?

Коли он живёт, стало быть, всё в его власти! Кто виноват, что он этого не понимает?


Какие мы еще дети, Коля! И… и… как это хорошо, что мы дети!

Какие мы еще дети, Коля! И… и… как это хорошо, что мы дети!


Сосед спросил с той неделикатною усмешкой, в которой так бесцеремонно и небрежно выражается иногда людское удовольствие при неудачах ближнего: «Зябко?»

Сосед спросил с той неделикатною усмешкой, в которой так бесцеремонно и небрежно выражается иногда людское удовольствие при неудачах ближнего: «Зябко?»


Один совсем  в бога не верует, а другой уж до того верует, что и людей режет по молитве...

Один совсем  в бога не верует, а другой уж до того верует, что и людей режет по молитве…


Правду говорят только те, у кого нет остроумия.

Правду говорят только те, у кого нет остроумия.


Я, пойду за тебя, Парфен Семенович, и не потому, что боюсь тебя, а все равно погибать-то. Где ведь и лучше-то?

Я, пойду за тебя, Парфен Семенович, и не потому, что боюсь тебя, а все равно погибать-то. Где ведь и лучше-то?


Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-по-малу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми.

Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-по-малу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми.


Знакомые, всё дачники, сходятся оглядывать друг друга. Многие исполняют это с истинным удовольствием и приходят только для этого; но есть и такие, которые ходят для одной музыки.

Знакомые, всё дачники, сходятся оглядывать друг друга. Многие исполняют это с истинным удовольствием и приходят только для этого; но есть и такие, которые ходят для одной музыки.


Кто виноват, что они несчастны и не умеют жить, имея впереди по шестьдесят лет жизни?

Кто виноват, что они несчастны и не умеют жить, имея впереди по шестьдесят лет жизни?


Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье.


Теперь уже считается прямо за право, что если очень чего-нибудь захочется, то уж ни пред какими преградами не останавливаться, хотя бы пришлось укокошить при этом восемь персон.


С тех пор все так и идет, только к мечу прибавили ложь, пронырство, обман, фанатизм, суеверие, злодейство, играли самыми святыми, правдивыми, простодушными, пламенными чувствами народа, всё, всё променяли за деньги, за низкую земную власть.


Мало ли что снаружи блестит и добродетелью хочет казаться, потому что своя карета есть. Мало ли кто свою карету имеет… И какими способами.


Может быть, он даже решился бы, при случае, и на крайне низкое дело, лишь бы достигнуть чего-нибудь из мечтаемого; но, как нарочно, только что доходило до черты, он всегда оказывался слишком честным для крайне низкого дела.


Невинная ложь для веселого смеха, хотя бы и грубая, не обижает сердца человеческого. Иной и лжет-то, если хотите, из одной только дружбы, чтобы доставить тем удовольствие собеседнику; но если просвечивает неуважение, если именно, может быть, подобным неуважением хотят показать, что тяготятся связью, то человеку благородному остается лишь отвернуться и порвать связь, указав обидчику его настоящее место.


Мой либерал дошёл до того, что отрицает самую Россию, то есть ненавидит и бьёт свою мать. Каждый несчастный и неудачный русский факт возбуждает в нём смех и чуть не восторг. Он ненавидит народные обычаи, русскую историю, всё. Если есть для него оправдание, так разве в том, что он не понимает, что делает, и свою ненависть к России принимает за самый плодотворный либерализм.


Это именно такое существо, которое не только грозит, но и непременно сделает и, главное, ни перед чем решительно не остановится, тем более что решительно ничем в свете не дорожит, так что даже и соблазнить его невозможно.


У нас все обличают. Родители первые на попятный и сами своей прежней морали стыдятся. Вон, в Москве, родитель уговаривал сына ни перед чем не отступать для добывания денег.


В отвлеченной любви к человечеству любишь почти всегда одного себя.


Он имел практику и опыт в житейских делах, и некоторые, очень замечательные способности, но он любил выставлять себя более исполнителем чужой идеи, чем со своим царем в голове, человеком «без лести преданным», и — куда нейдет век? — даже русским и сердечным.


Улица стала наконец производить во мне такое озлобление, что я по целым дням нарочно сидел взаперти, хотя и мог выходить, как и все. Я не мог выносить этого шныряющего, суетящегося, вечно озабоченного, угрюмого и встревоженного народа, который сновал около меня по тротуарам. К чему их вечная печаль, вечная их тревога и суета, вечная, угрюмая злость их ?


Ограниченному обыкновенному человеку нет, например, ничего легче, как вообразить себя человеком необыкновенным и оригинальным и усладиться тем без всяких колебаний.


В самом деле, нет ничего досаднее, как быть, например, богатым, порядочной фамилии, приличной наружности, недурно образованным, неглупым, даже добрым, и в то же время не иметь никакого таланта, никакой особенности, никакого даже чудачества, ни одной своей собственной идеи, быть решительно «как и все».


Афанасий Иванович особенно не жалел для нее денег; он еще рассчитывал тогда на ее любовь и думал соблазнить ее, главное комфортом и роскошью, зная, как легко прививаются привычки роскоши и как трудно потом отставать от них, когда роскошь обращается мало-помалу в необходимость.


Настасьей Филлиповной можно было щегольнуть и даже потщеславиться в известном  кружке. Афанасий же Иванович так дорожил своею славой по этой части.


Помню: грусть во мне была нестерпимая; мне даже хотелось плакать; я всё удивлялся и беспокоился: ужасно на меня подействовало, что всё это чужое; это я понял. Чужое меня убивало.


Что же касается до Лизаветы Прокофьевны, то она была и роду хорошего, хотя у нас на род смотрят не очень, если при этом нет необходимых свзей. Но у ней оказались, наконец, и связи; ее уважали и, наконец полюбили такие лица, что после них, естественно, все должны были ее уважать и принимать.


Для чего мне ваша природа, ваш павловский парк, ваши восходы и закаты солнца, ваше голубое небо и ваши вседовольные лица, когда весь этот пир, которому нет конца, начал с того, что одного меня счел за лишнего? Что мне во всей этой красоте, когда я каждую минуту, каждую секунду должен и принужден  теперь знать, что вот даже эта крошечная мушка, которая жужжит теперь около меня в солнечном луче, и та даже во всем этом пире и хоре участница, место знает сове, любит его и счастлива, а я один выкидыш, и только по малодушию моему до сир пор не хотел понять это!


… русский либерализм не есть нападение на существующие порядки вещей, а есть нападение на самую сущность наших вещей, на самые вещи, а не на один только порядок, не на русские порядки, а на самую Россию. Мой либерал дошёл до того, что отрицает самую Россию, то есть ненавидит и бьёт свою мать. Каждый несчастный и неудачный русский факт возбуждает в нём смех и чуть не восторг. Он ненавидит народные обычаи, русскую историю, всё. Если есть для него оправдание, так разве в том, что он не понимает, что делает, и свою ненависть к России принимает за самый плодотворный либерализм . Эту ненависть к России, ещё не так давно, иные либералы наши принимали чуть не за истинную любовь к отечеству и хвалились тем, что видят лучше других, в чём она должна состоять; но теперь уже стали откровеннее и даже слова «любовь к отечеству» стали стыдиться, даже понятие изгнали и устранили, как вредное и ничтожное.


Почему мы никогда не можем всего узнать про другого, когда это надо, когда этот другой виноват!..


Сострадание есть главный и, может быть, единственный закон бытия всего человечества.


Впрочем, если не любишь человека, зачем ему дурного желать, не правда ли?


Самый осторожный человек не может всякую минуту защититься от кирпича, падающего с соседнего дома.


Вот видите, князь: никто не прыгает из окошек, а случись пожар, так, пожалуй, и первейший джентльмен и первейшая дама выпрыгнет из окошка. А не про то, так ей стоит только с крыльца сойти и пойти прямо, а там хоть и не возвращаться домой. Есть случаи, что и корабли сжигать иногда можно, и домой можно не возвращаться: жизнь не из одних завтраков, да обедов, да князя Щ. состоит.


По моим многочисленным наблюдениям, никогда наш либерал не в состоянии позволить иметь кому-нибудь свое особое убеждение и не ответить тотчас же своему оппоненту ругательством или даже чем-нибудь хуже.


У меня нет жеста приличного, чувства меры нет; у меня слова другие, а не соответственные мысли, а это унижение для этих мыслей.


В своей гордости она никогда не простит мне любви моей, — и мы оба погибнем.


Чужая душа потемки, и русская душа потемки, для многих потемки.


Эти господа всезнайки встречаются иногда, даже довольно часто, в известном общественном слое. Они всё знают, вся беспокойная пытливость их ума и способности устремляются неудержимо в одну сторону, конечно за отсутствием более важных жизненных интересов и взглядов, как сказал бы современный мыслитель. Под словом «все знают» нужно разуметь, впрочем, область довольно ограниченную: где служит такой-то? с кем он знаком, сколько у него состояния, где был губернатором, на ком женат, сколько взял за женой, кто ему двоюродным братом приходится, кто троюродным и т. д, и т. д, и все в этом роде. Большею частию эти всезнайки ходят с ободранными локтями и получают по семнадцати рублей в месяц жалованья. Люди, о которых они знают всю подноготную, конечно, не придумали бы, какие интересы руководствуют ими, а между тем, многие из них этим знанием, равняющимся целой науке, положительно утешены, достигают самоуважения и даже высшего духовного довольства. Да и наука соблазнительная. Я видал ученых, литераторов, поэтов, политических деятелей, обретавших и обретших в этой же науке свои высшие примирения и цели, даже положительно только этим сделавших карьеру.


Трудно в новой земле новых людей разгадывать.


А я все-таки стою за осла: осел добрый и полезный человек.


А ведь главная, самая сильная боль, может, не в ранах.


Её лицо ослепительной красоты, гордое, полное презрения и затаённого страдания, поражает его до глубины души.


Подлецы любят честных людей…


Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем самое преступление.


Ему хотелось быть одному и отдаться всему этому страдательному напряжению совершенно пассивно, не ища ни малейшего выхода. Он с отвращением не хотел разрешать нахлынувших в его душу и сердце вопросов.


В самом лице этой женщины всегда было для него что-то мучительное: князь, разговаривая с Рогожиным, перевел это ощущение ощущением бесконечной жалости, и это была правда: лицо это еще с портрета вызывало из его сердца целое страдание жалости; это впечатление сострадания и даже страдания за это существо не оставляло никогда его сердца.


Искажение идей и понятий встречается очень часто, есть гораздо более общий, чем частный случай, к несчастию.


И кого же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, все ее достояние присвоил, а этого же самого ростовщика за то, что пятьдесят рублей обещал ему дать.


Всеобщая необходимость жить, пить и есть, а полнейшее, научное, наконец, убеждение в том, что вы не удовлетворите этой необходимости без всеобщей ассоциации и солидарности интересов, есть, кажется достаточно крепкая мысль, чтобы послужить опорною точкой и «источником жизни» для будущих веков человечества.


Не великая власть, не великий и бунт.


Завтра в семь часов утра я буду на зелёной скамейке, в парке, и буду вас ждать. Я решилась говорить с вами об одном чрезвычайно важном деле, которое касается прямо до вас. P. S. Надеюсь, вы никому не покажете этой записки. Хоть мне и совестно писать вам такое наставление, но я рассудила, что вы того стоите, и написала, — краснея от стыда за ваш смешной характер. PP. SS. Это та самая зелёная скамейка, которую я вам давеча показала. Стыдитесь! Я принуждена была и это приписать.


Вечную жизнь я допускаю и, может быть, всегда допускал. Пусть зажжено сознание волею высшей силы, пусть оно оглянулось на мир и сказало: «я есмь!», и пусть ему вдруг предписано этою высшею силой уничтожиться, потому что там так для чего-то, — и даже без объяснения для чего, — это надо, пусть, я всё это допускаю, но опять-таки вечный вопрос: для чего при этом понадобилось смирение мое? Неужто нельзя меня просто съесть, не требуя от меня похвал тому, что меня съело? Неужели там и в самом деле кто-нибудь обидится тем, что я не хочу подождать двух недель? Не верю я этому; и гораздо уж вернее предположить, что тут просто понадобилась моя ничтожная жизнь, жизнь атома, для пополнения какой-нибудь всеобщей гармонии в целом, для какого-нибудь плюса и минуса, для какого-нибудь контраста и прочее, и прочее, точно так же, как ежедневно надобится в жертву жизнь множества существ, без смерти которых остальной мир не может стоять (хотя надо заметить, что это не очень великодушная мысль сама по себе). Но пусть! Я согласен, что иначе, то есть без беспрерывного поядения друг друга, устроить мир было никак невозможно; я даже согласен допустить, что ничего не понимаю в этом устройстве; но зато вот что я знаю наверно: Если уже раз мне дали сознать, что «я есмь», то какое мне дело до того, что мир устроен с ошибками, и что иначе он не может стоять? Кто же и за что меня после этого будет судить?


Да не было бы меня, она давно бы уж в воду кинулась; верно говорю. Потому и не кидается, что я, может еще страшнее воды. Со зла и идет за меня…


Есть в крайних случаях та степень последней цинической откровенности, когда нервный человек, раздраженный и выведенный из себя, не боится уже ничего и готов хоть на всякий скандал, даже рад ему; бросается на людей, сам имея при этом неясную, но твердую цель непременно минуту спустя слететь с колокольни и тем самым разрешить все недоумения, если таковые при этом окажутся.


Полиция подоспела ровно пять секунд спустя после того, как скрылись последние действующие лица.


Он и не ожидал, что у него с такою болью будет биться сердце.


Это был один из того разряда лгунов, которые хотя и лгут до сладострастия и даже до самозабвения, но и на самой высшей точке своего упоения все-таки подозревают про себя, что ведь им не верят, да и не могут поверить.


Да и что, какая цель в жизни важнее и святее целей родительских? К чему прикрепиться, как не к семейству?


Об этом убийстве он читал очень недавно. Много читал и слышал о таких вещах с тех пор, как въехал в Россию.


Лучше быть несчастным, но знать, чем счастливым и жить… в дураках.


Перед ним было блестящее небо, внизу озеро, кругом горизонт светлый и бесконечный, которому конца-краю нет. Он долго смотрел и терзался. Ему вспомнилось теперь, как простирал он руки свои в эту светлую, бесконечную синеву и плакал. Мучило его то, что всему этому он совсем чужой.


Да пусть мать дура, да ты все-таки будь с ней человек!..


Казалось бы, счастье повернулось к нашему герою задом.


Я заметил, что он переносит мою раздражительность так, как будто заранее дал себе слово щадить больного.


Может быть, огорчившись из-за разлетевшейся дымом мечты (в которую и сама, по правде, не верила), она, как человек, не могла отказать себе в удовольствии преувеличением беды…


Не из одного ведь тщеславия, не всё ведь от одних скверных тщеславных чувств происходят русские атеисты и русские иезуиты, а и из боли духовной, из жажды духовной, из тоски по высшему делу, по крепкому берегу, по родине, в которую веровать перестали, потому что никогда её и не знали!


— Он, впрочем, хорошо с нашими лицами вывернулся, — сказала Аглая, — всем польстил, даже и maman. — Не остри, пожалуйста! — вскричала генеральша. — Не он польстил, а я польщена.


Странные дела случаются на нашей так называемой святой Руси, в наш век реформ и компанейских инициатив, век национальности  и сотен миллионов, вывозимых каждый год за границу, век поощрения промышленности  и паралича рабочих рук.


Я хочу хоть с одним человеком обо всём говорить как с собой.


При своем страстном желании отличиться он готов был иногда на самый безрассудный скачок; но только что дело доходило до безрассудного скачка, герой наш всегда оказывался слишком умным, чтобы на него решиться.


Это был человек замечательный по своим беспрерывным и анекдотическим неудачам.


Безобразие и хаос везде найдешь.


Все три девицы Епанчины были барышни здоровые, цветущие, рослые, с удивительными плечами, с мощной грудью, с сильными, почти как у мужчины, руками, и, конечно, вследствие своей силы и здоровья, любили иногда хорошо покушать, чего вовсе и не желали скрывать.


В одной одежде была полная перемена: все платье было другое, сшитое в Москве и хорошим портным. Но и в платье был недостаток: слишком уж сшито было по моде (как и всегда шьют добросовестные, но не очень талантливые портные) и сверх того на человека, нисколько этим не интересующегося. Так что, при внимательном взгляде на князя, слишком большой охотник посмеяться, может быть, и нашел бы, чему улыбнуться. Но мало ли от чего бывает смешно?


Ведь теперь их всех такая жажда обуяла, так их разбирает на деньги, что они словно одурели. Сам ребенок, а уж лезет в ростовщики! А то намотает на бритву шелку, закрепит, да тихонько сзади и зарежет приятеля, как барана.


— А я добрая,— неожиданно вставила генеральша, — и если хотите, я всегда добрая, и это моё единственный недостаток, потому что не надо быть всегда доброю.


Да и неприлично великосветским людям очень-то литературой интересоваться. Гораздо приличнее желтым шарабаном с красными колесами.


Наши няньки, закачивая детей, спокон веку причитывают и припевают: «Будешь в золоте ходить, генеральский чин носить!» Итак, даже у наших нянек чин генерала считался за предел русского счастья и, стало быть, был самым популярным национальным идеалом спокойного, прекрасного блаженства.


Разве помогать… не признак нравственной силы?


Иногда снятся странные сны, невозможные и неестественные; пробудясь вы припоминаете их ясно и удивляетесь.


Есть люди, которые в своей раздражительной обидчивости находят чрезвычайное наслаждение, и особенно когда она в них доходит (что случается всегда очень быстро) до последнего предела; в это мгновение им даже, кажется, приятнее быть обиженными, чем не обиженными. Эти раздражающиеся всегда потом ужасно мучаются раскаянием, если они умны, разумеется, и в состоянии сообразить, что разгорячились в десять раз более, чем следовало.


А знаете, чего вы боитесь больше всего? Вы искренности нашей боитесь больше всего, хоть и презираете нас!


Можно ли любить всех, всех людей, всех своих ближних?  Конечно, нет, и даже неестественно.


Во-вторых, младенец, по моему личному мнению, непитателен, может быть, даже слишком сладок и приторен, так что, не удовлетворяя потребности, оставляет одни угрызения совести.


Нечего смущаться и тем, что мы смешны, не правда ли? Ведь это действительно так, мы смешны, легкомысленны, с дурными привычками, скучаем, глядеть не умеем, понимать не умеем, мы ведь все таковы, все, и вы, и я, и они!


Он денег твоих,  десяти тысяч, пожалуй не возьмет, пожалуй и по совести не возьмет, а ночью придет и зарежет, да и вынет их из шкатулки. По совести вынет! Это у него не бесчестно! Это «благородного отчаяния порыв», это «отрицание» или там черт знает что… Тьфу! все навыворот, все кверху ногами пошли.


В голосе Гани слышалась уже та степень раздражения, в которой человек почти сам рад этому раздражению, предается ему без всякого удержу и чуть не с возрастающим наслаждением, до чего бы это ни довело.


Она сознательно в воду или под нож идет, за тебя выходя. Разве может быть это? Кто сознательно в воду или под нож идет?


Я ее не любовью люблю, а жалостью.


Я положительно знал, что у меня чахотка, и неизлечимая; я не обманывал себя и понимал дело ясно. Но чем яснее я его понимал, тем судорожнее мне хотелось жить; я цеплялся за жизнь и хотел жить во что бы то ни стало. Согласен, что я мог тогда злиться на темный и глухой жребий, распорядившийся раздавить меня как муху и, конечно, не зная зачем; но зачем же я не кончил одною злостью? Зачем я действительно начинал жить, зная, что мне уже нельзя начинать; пробовал, зная, что мне уже нечего пробовать?


Черноволосый сосед в крытом тулупе всё это разглядел, частию от нечего делать, и, наконец, спросил с тою неделикатною усмешкой, в которой так бесцеремонно и небрежно выражается иногда людское удовольствие при неудачах ближнего.


Трус тот, кто боится и бежит; а кто боится и не бежит, тот ещё не трус.


У тебя, Парфен Семеныч, сильные страсти, такие страсти, что ты как раз бы с ними в Сибирь, на каторгу, улетел.


Он сверлит мою душу и сердце! Он хочет, чтоб я атеизму поверил!


Закон саморазрушения и закон самосохранения одинаково сильны в человечестве!


О, что такое мое горе и моя беда, если я в силах быть счастливым?


Мы вот и любим тоже порозну, во всем есть разница. Ты вот жалостью, говоришь, ее любишь. Никакой такой во мне нет к ней жалости. Да и ненавидит она меня пуще всего. Она мне теперь во сне снится каждую ночь.


Если и будет в этом что-нибудь странное, то под таким покровительством покажется гораздо менее странным.


Пусть бы выдумал это сочинитель, — знатоки народной жизни и критики тотчас крикнули бы, что это невероятно; а прочти в газетах как факт, вы чувствуете, что из таких-то именно фактов поучаетесь русской действительности.


Спросите, спросите их только, как они все, сплошь до единого, понимают, в чём счастье? О, будьте уверены, что Колумб был счастлив не тогда, когда открыл Америку, а когда открывал её; будьте уверены, что самый высокий момент его счастья был, может быть, ровно за три дня до открытия Нового Света, когда бунтующий экипаж в отчаянии чуть не поворотил корабля в Европу, назад! Не в Новом Свете тут дело, хотя бы он провалился. Колумб помер, почти не видав его и, в сущности, не зная, что он открыл. Дело в жизни, в одной жизни, — в открывании её, беспрерывном и вечном, а совсем не в открытии!


Какая, например, мать, нежно любящая свое дитя, не испугается и не заболеет от страха, если ее сын или дочь чуть-чуть выйдут из рельсов: «Нет, уж лучше пусть будет счастлив и проживет в довольстве и без оригинальности», — думает каждая мать.


Мне вот все кажется, что на свете гораздо больше воров, чем неворов.


Настасья Филлиповна от роскоши не отказывалась, даже любила ее, но, — это казалось чрезвычайно странным, никак не поддавалась ей, точно всегда могла и без нее обойтись.


Я хотел жить для счастья всех людей, для открытия и и для возвращения истины.


Типичность — как ординарность, которая ни за что не хочет остаться тем, что она есть, и во что бы то ни стало хочет стать оригинальною и самостоятельною, не имея ни малейших средств к самостоятельности.


Умный «обыкновенный» человек, даже если б и воображал себя мимоходом (а пожалуй, и всю свою жизнь) человеком гениальным и оригинальнейшим, тем не менее сохраняет в сердце своем червячка сомнения, который доводит до того, что умный человек кончает иногда совершенным отчаянием; если же и покоряется, то уже совершенно отравившись вогнанным внутри тщеславием.


Иногда ему хотелось уйти куда-нибудь, совсем исчезнуть отсюда, и даже ему бы нравилось мрачное, пустынное место, только чтобы быть одному со своими мыслями и чтобы никто не знал, где он находится.


Лизавета Прокофьевна была дама горячая и увлекающаяся, так что вдруг и разом, долго не думая, подымала иногда все якоря и пускалась в открытое море, не справляясь с погодой.


В начале лета в Петербурге  случаются иногда прелестные дни — светлые, жаркие, тихие.


В наш век все авантюристы! И именно у нас в России, в нашем любезном отечестве. И как это так все устроилось — не понимаю.


Твою любовь от злости не отличишь, а пройдет она, так, может, еще пуще беда будет. Ненавидеть будешь очень ее за эту теперешнюю любовь, за всю эту муку, которую теперь принимаешь.


Кто посягает на единичную «милостыню», тот посягает на природу человека и презирает его личное достоинство. Но организация «общественной милостыни» и вопрос о личной свободе — два вопроса различные и взаимно себя не исключающие. Единичное добро останется всегда, потому что оно есть потребность личности, живая потребность прямого влияния одной личности на другую.


Что подвинуло вас доносить? — Единственно из приятного любопытства и… из услужливости благородной души.


Здесь ужасно мало честных людей, так даже некого совсем уважать. Поневоле свысока смотришь, а они все требуют уважения.


…всего-то, может быть, один раз во все двадцать лет, вдруг вздохнет и скажет: «А что-то теперь старичок генерал, жив ли ещё?» При этом, может быть, даже и усмехнется, — и вот и только всего-то. А почем вы знаете, какое семя заброшено в его душу навеки этим «старичком генералом», которого он не забыл в двадцать лет? Почем вы знаете, Бахмутов, какое значение будет иметь это приобщение одной личности к другой в судьбах приобщенной личности?… Тут ведь целая жизнь и бесчисленное множество скрытых от нас разветвлений.


Что же касается глубины своей совести, то она не боялась в неё заглянуть и совершенно ни в чем не упрекала себя. Это-то и придавало ей силу.


От права силы до права тигров и крокодилов недалеко.


Тоцкий прямехонько начал с того, что объявил ей (Настасье Филлиповне) о невыносимом  ужасе своего положения; обвинил он себя во всем; откровенно сказал, что не может раскаяться в первоначальном поступке с нею, потому что он сластолюбец закоренелый и в себе не властен, но что теперь он хочет жениться и что вся судьба этого  в высшей степени приличного и светского брака в ее руках.


Генерал имел манеры порядочные, был скромен, умел молчать, и в то же время не давать наступать себе на ногу, и не по одному своему генеральству, а и как честный и благородный человек. Важнее всего было то, что он был человек с сильной протекцией.


Все это вылетело у него из ума, кроме одного того, что пред ним сидит она, а он на нее глядит, а о чем бы она не заговорила, ему в эту минуту было бы почти все равно.


Так как я и всегда был человек довольно угрюмый, то товарищи легко забыли меня.


И в тюрьме можно огромную жизнь найти.


Он понять не мог, как в такой заносчивой, суровой красавице мог оказаться такой ребенок, может быть действительно даже и теперь не понимающий всех слов ребенок.


Но Вера, простодушная и нецеремонная, как мальчик, вдруг что-то сконфузилась, покраснела еще больше и, продолжая смеяться, торопливо вышла из комнаты. «Какая… славная…» — подумал князь, и тотчас забыл о ней.


… он [Тоцкий] был несколько трусоват или, лучше сказать, в высшей степени консервативен.


В сильные минуты ощущения радости ему всегда становилось грустно, он сам  не знал отчего.


Улица стала наконец производить во мне такое озлобление, что я по целым дням нарочно сидел взаперти, хотя и мог выходить, как и все. Я не мог выносить этого шныряющего, суетящегося, вечно озабоченного, угрюмого и встревоженного народа, который сновал около меня по тротуарам. К чему их вечная печаль, вечная их тревога и суета, вечная, угрюмая злость их <…>?


Подумайте: если, например, пытка; при этом страдания и раны, мука телесная, и, стало быть, всё это от душевного страдания отвлекает, так что одними только ранами и мучаешься, вплоть пока умрешь. А ведь главная, самая сильная боль, может не в ранах, а вот что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас — душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что уж наверно; главное то, что наверно.


Эта несчастная женщина глубоко убеждена, что она самое падшее, самое порочное существо на свете. Она слишком замучила себя самое сознанием своего незаслуженного позора! И чем она виновата, о боже мой! О, она поминутно в исступлении кричит, что не признает за собой вины, что она жертва людей, жертва развратника и злодея; но что бы она вам ни говорила, знайте, что она сама первая не верит себе и что она всею совестью своею верит, напротив, что она… сама виновата.


Она очень расстроена и телом и душой, головой особенно.


В последнее время и он меня мучил: всё это было натурально, люди и созданы, чтобы друг друга мучить.


Тоцкий, который, как все погулявшие на своем веку джентльмены, с презрением смотрел вначале, как дешево ему досталась эта не жившая душа, в последнее время усумнился в своем взгляде.


Сущность религиозного чувства ни под какие рассуждения, ни под какие атеизмы не подходит; тут что-то не то, и вечно будет не то; тут что-то такое, обо что вечно будут скользить атеизмы и вечно будут не про то говорить.


Весьма часто правда кажется невозможною.


Легко сделаться атеистом русскому человеку, легче, чем всем остальным во всем мире! И русские не просто становятся атеистами, а непременно уверуют в атеизм, как в новую веру, никак того не замечая, что уверовали в нуль.


Всякий имеет свое беспокойство, князь, и… особенно в наш странный и беспокойный век-с…


Ребенку можно все говорить, — все; меня всегда поражала мысль, как плохо знают большие детей, отцы и матери даже своих детей? От детей ничего не надо утаивать, под предлогом, что они маленькие и что им рано знать. Какая грустная и несчастная мысль!


Слишком шумно и промышленно становится в человечестве, мало спокойствия духовного.


После меня хоть потоп.


И будь я как ангел пред тобою невинен, ты все-таки терпеть меня не будешь, пока будешь думать, что она не тебя, а меня любит. Вот это ревность, стало быть, и есть.


Раздавленный обстоятельствами, он совсем упал духом и действительно принес князю деньги, брошенные ему тогда сумасшедшею женщиной, которой принес их тоже сумасшедший человек. В этом возвращении денег он потом тысячу раз раскаивался, хотя и непрестанно этим тщеславился.


Дура с сердцем и без ума такая же несчастная дура, как и дура с умом и без сердца.


Князь вовсе не «дурачок» и никогда таким не был, а насчет значения, — то ведь еще бог знает в чем будет полагаться, чрез несколько лет, значение порядочного человека у нас в России: в прежних ли обязательных успехах по службе или в чем другом?


.


Есть люди, о которых трудно сказать что-нибудь такое, что представило бы их разом и целиком, в их самом типическом и характерном виде; это те люди, которых обыкновенно называют людьми «обыкновенными», «большинством», и которые, действительно, составляют огромное большинство всякого общества.


Смотря на дочерей своих, она мучилась подозрением, что беспрерывно чем-то вредит их карьере, что характер ее смешон, неприличен и невыносим, — за что, разумеется, беспрерывно обвиняла своих же дочерей и Иавана Федоровича и по целым дням с ними ссорилась, любя их в то же время до самозабвения.


Кто от родной земли отказался, тот и от бога своего отказался.


С князем происходило то же, что часто бывает в подобных случаях с слишком застенчивыми людьми: он до того застыдился чужого поступка, до того ему стало стыдно за своих гостей, что в первое мгновение он и поглядеть на них боялся.


…если так ужасна смерть и так сильны законы природы, то как же одолеть их? Как одолеть их, когда не победил их теперь даже тот, который побеждал и природу при жизни своей, которому она подчинялась. <…> Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя или, вернее, гораздо вернее сказать, хоть и странно, — в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное существо – такое существо, которое одно стоило всей природы и всех законов её, всей земли, которая и создавалась-то, может быть, единственно для одного только появления этого существа! Картиной этою как будто именно выражается это понятие о темной, наглой и бесцеремонно-вечной силе, которой все подчинено, и передается вам невольно.


Умный и ловкий человек он был бесспорно. Он, например, имел систему не выставляться, где надо — стушевываться, и его многие ценили именно за его простоту, именно за то, что он знал всегда свое место.


У вас нежности нет: одна правда, стало быть, — несправедливо.


Афанасий Иванович Тоцкий, человек высшего света, с высшими связями и нобыкновенного богатства, опять обнаружил свое старинное желание жениться. Это был человек лет пятидесяти пяти, изящного характера, с необыкновенной утонченностью вкуса. Ему хотелось жениться хорошо; ценитель красоты он был чрезвычайный.


… рай на земле не легко достается; а вы всё-таки несколько на рай рассчитываете; рай — вещь трудная, князь, гораздо труднее, чем кажется вашему прекрасному сердцу.


Кулачный господин при слове «бокс» только презрительно и обидчиво улыбался и, с своей стороны, не удостаивая соперника явного прения, показывал иногда, молча, как бы невзначай, или, лучше сказать, выдвигал иногда на вид одну совершенно национальную вещь — огромный кулак, жилистый, узловатый, обросший каким-то рыжим пухом, и всем становилось ясно, что если эта глубоко национальная вещь опустится без промаху на предмет, то действительно только мокренько станет.


…друг человечества с шатостию нравственных оснований есть людоед человечества, не говоря о его тщеславии; ибо оскорбите тщеславие кого-нибудь из сих бесчисленных друзей человечества, и он тотчас же готов зажечь мир с четырех концов из мелкого мщения, — впрочем, так же точно, как и всякий из нас, говоря по справедливости, как и я, гнуснейший из всех, ибо я-то, может быть, первый и дров принесу, а сам прочь убегу.


Чем вы спасете мир и нормальную дорогу ему в чем отыскали, — вы, люди науки, промышленности, ассоциаций, платы заработной и прочего? Чем? Кредитом? Что такое кредит? К чему приведет вас кредит?


Я не был влюблен… я… был счастлив иначе.


И как это любить двух? Двумя разными любвями какими-нибудь?


Совершенство нельзя ведь любить; на совершенство можно только смотреть как на совершенство, не так ли?


Через детей душа лечится.


Может быть, он безмерно преувеличивал беду; но с тщеславными людьми всегда так бывает.


Коли вы уж сами, Евгений Павлыч, заявили сейчас, что даже сам защитник на суде объявил, что ничего нет естественнее, как по бедности шесть человек укокошить, так уж и впрямь последние времена пришли, этого я еще не слыхивала.


Мне всегда было интересно, как люди сходят с ума и потом опять выздоравливают. Особенно если это вдруг делается.


Компания была чрезвычайно разнообразная и отличалась не только разнообразием, но и безобразием.


Большие не знают, что ребенок даже в самом трудном деле может дать чрезвычайно важный совет.


Самый закоренелый убийца все-таки знает, что он преступник, то есть по совести считает, что он нехорошо поступил, хоть и безо всякого раскаяния. И таков всякий из них; а эти ведь не хотят себя даже считать преступниками и думают про себя, что право имели и… даже хорошо поступили.


Когда я в восьмом часу утра вскочил как полоумный и хватил себя по лбу рукой, то тотчас же разбудил генерала, спавшего сном невинности. Приняв в соображение странное исчезновение Фердыщенка, что уже одно возбудило в нас подозрение, оба мы тот час же решили обыскать Келлера, лежавшего как… как… почти подобно гвоздю-с. Обыскали совершенно: в карманах ни одного сантима, и даже ни одного кармана не дырявого не нашлось. Носовой платок синий, клетчатый, бумажный, в состоянии неприличном-с. Далее любовная записка одна, от какой-то горничной, с требованием денег и угрозами, и клочки известного вам фельетона-с. Генерал решил, что невинен. Для полнейших сведений мы его самого разбудили, насилу дотолкались; едва понял, в чем дело; разинул рот, вид пьяный, выражение лица нелепое и невинное, даже глупое, — не он-с!


— Я пришел вас предупредить: мне денег взаймы не давать, потому что я непременно буду просить.


Я требую уважения, князь, и желаю получать его даже и от тех лиц, которым дарю, так сказать, мое сердце.


Знайте, что есть такой предел позора в сознании собственного ничтожества и слабосилия, дальше которого человек уже не может идти и с которого начинает ощущать в самом позоре своем громадное наслаждение.


Деликатности и достоинству само сердце учит, а не танцмейстер.


— Но возможно ли это? — Совершенно и в высшей степени невозможно, но непременно так должно быть.


Да ведь вас до того тщеславие и гордость проели, что кончится тем, что вы друг друга переедите, это я вам предсказываю.


Красота спасет мир.


Есть женщины, которые годятся только в любовницы и больше ни во что.


Чувство самосохранения – нормальный закон человечества.


Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают.


… но если у кого бородавка на носу или на лбу, то ведь так и кажется, что всем только одно было и есть на свете, чтобы смотреть на вашу бородавку, над нею смеяться и осуждать вас за нее, хотя бы вы при этом открыли Америку.


Я всегда боюсь моим смешным видом скомпрометировать мысль и главную идею. Я не имею жеста. Я имею жест всегда противоположный, а это вызывает смех и унижает идею.


Почему пробудясь от сна и совершенно уже войдя в действительность, вы чувствуете почти каждый раз, а иногда с необыкновенною силой впечатления, что вы оставляете вместе со сном что-то для вас неразгаданное? Вы усмехаетесь нелепости вашего сна и чувствуете в то же время, что в сплетении этих нелепостей заключается какая-то мысль, но мысль уже действительная, нечто принадлежащее к вашей настоящей жизни, нечто существующее и всегда существовавшее в вашем сердце; вам как будто было сказано вашим сном что-то новое, пророческое, ожидаемое вами; впечатление ваше сильно, оно радостное или мучительное, но в чем оно заключается и что было сказано вам — всего этого вы не можете ни понять, ни припомнить.


Там, слышишь, на какой-нибудь новоткрытой дороге столкнулись или провалились на мосту вагоны; там пишут, чуть не зазимовал поезд среди снежного поля: поехали на несколько часов, а пять дней простояли в снегу. Там, рассказывают, многие тысячи пудов товару гниют на одном месте по два и по три месяца в ожидании отправки.


Вот и урок: не судить, не имея опыта.


Мы все до комизма предобрые люди.


Стоило  иному на слово принять какую-нибудь мысль или прочитать страничку чего-нибудь без начала и конца, чтобы тотчас поверить, что это «свои собственные мысли» и в его собственном мозгу зародились. Наглость наивности, если можно так выразиться, в таких случая доходит до удивительного; все это  невероятно, но встречается поминутно.


Спросите — ка, что он с другими творит и как людей надувает? Чем он дом этот нажил? Да я голову на отсечение дам, если он вас уже не надул и уже не обдумал, как вас еще больше надуть.


Гласность есть право всеобщее, благородное и благодетельное.


Всё это Кислородов сообщил мне даже с некоторою щеголеватостью бесчувствия и неосторожности и как будто делая мне тем честь, то есть показывая тем, что принимает и меня за такое же всеотрицающее высшее существо, как и сам он, которому умереть, разумеется, ничего не стоит.


Что же это за пир, что ж это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он никак не может пристать. Каждое утро восходит такое же светлое солнце; каждое утро на водопаде радуга;  каждый вечер снеговая, самая высокая гора там, вдали, на краю неба, горит пурпуровым пламенем; каждая «маленькая мушка, которая жужжит около него в горячем солнечном луче, во всем этом хоре участница: место знает свое, любит его и счастлива»; каждая-то травка растет и счастлива! И у всего свой путь, и все знает свой путь, с песнью отходит и с песнью приходит; один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш.


Без сомнения, я виноват, и хоть и смотрю уже давным-давно на свой  поступок, по отдаленности лет и по изменению в натуре, как на чужой, но тем не менее продолжаю жалеть.


Тогда люди были как-то об одной идее, а теперь нервнее, развитее, сенсетивнее, как-то о двух, о трех идеях зараз… теперешний человек шире, — и, клянусь, это-то и мешает ему быть таким односоставным человеком, как в тех веках.


Это напоминает недавнюю знаменитую защиту адвоката, который, выставляя как извинение бедность своего клиента, убившего разом шесть человек, чтоб ограбить их, вдруг заключил в этом роде: «Естественно, говорит, что моему клиенту по бедности пришло в голову совершить это убийство шести человек, да и кому же на его месте не пришло бы это в голову?


Есть целый слой писателей, чрезвычайно любящих приписываться печатно в дружбу к великим, но умершим писателям.


Сколько я ни встречался с неверующими и сколько ни читал таких книг, все мне казалось, что и говорят они, и в книгах пишут совсем будто не про то, хотя с виду и кажется, что про то.


Изобретатели и гении почти всегда при начале своего поприща (а очень часто и в конце) считались в обществе не более как дураками, — это уж самое рутинное замечание, слишком всем известное.


Красоту трудно судить; я еще не приготовился. Красота — загадка.


Спросите всякого даже подлеца, не только низкого человека: с кем ему лучше дело иметь, с таким ли, как он, подлецом, или с наиблагороднейшим человеком? Он ответит, что с наиблагороднейшим человеком.


… Вы краснеете, это черта прекрасного сердца.


… Некоторая тупость ума, кажется, есть почти необходимое качество если не всякого деятеля, то по крайней мере всякого серьёзного наживателя денег.


Очень рад, что вы на человека хотите походить.


… что ложью началось, то ложью и должно было кончиться; это закон природы.


Он человек действительно очень ученый, и я обрадовался, что с настоящим ученым буду говорить. Сверх того, он на редкость хорошо воспитанный человек, так что со мной говорил совершенно как с равным себе по знаниям и понятиям.


Телеги, подвозящие хлеб всему человечеству, без нравственного основания поступку, могут прехладнокровно исключить из наслаждения подвозимым значительную часть человечества, что уже и было…


Настасья Филлиповна  в состоянии была самое себя погубить, безвозвратно и безобразно, Сибирью и каторгой, лишь бы надругаться над человеком, к которому она питала такое бесчеловечное отвращение.


… ничему не удивляться, говорят, есть признак большого ума; по-моему, это в равной же мере могло бы служить и признаком большой глупости…


В американскую войну многие самые передовые либералы объявили себя в пользу плантаторов, в том смысле, что негры суть негры, ниже белого племени, а стало быть, право силы за белыми.


Такая полная, непосредственная жизнь, которою он живет, слишком полна сама по себе, чтобы нуждаться в обстановке.


Чтобы достичь совершенства, надо прежде многого не понимать.


Вы в такой ловкой форме сумели предложить вашу дружбу и деньги, что теперь благородному человеку принять их ни в каком случае невозможно.


Знаешь ли, что женщина способна замучить человека жестокостями и насмешками и ни разу угрызения совести не почувствует, потому что про себя каждый раз будет думать, смотря на тебя: «Вот теперь я его измучаю до смерти, да зато потом ему любовью моей наверстаю…»


Пьян вы думаете? Ни в одном глазу! Так разве рюмки три-четыре, ну пять каких-нибудь есть.


Все это было бы даже смешно, если бы не было так «хорошо изложено».


Откройте жаждущим и воспаленным Колумбовым спутникам берег Нового Света, откройте русскому человеку русский Свет, дайте отыскать ему это золото, это сокровище, сокрытое от него в земле! Покажите ему в будущем обновление всего человечества и воскресение его, может быть, одною только русскою мыслью, русским Богом и Христом, и увидите, какой исполин могучий и правдивый, мудрый и кроткий вырастет пред изумленным миром, изумленным и испуганным, потому что они ждут от нас одного лишь меча, меча и насилия, потому что они представить себе нас не могут, судя по себе, без варварства. И это до сих пор и это чем дальше, тем больше!


Я не признаю судей над собою и знаю, что я теперь вне всякой власти суда. Еще недавно рассмешило меня предположение: что если бы мне вдруг вздумалось теперь убить кого угодно, хоть десять человек разом, или сделать что-нибудь самое ужасное, что только считается самым ужасным на этом свете, то в какой просак поставлен бы был предо мной суд с моими двумя-тремя неделями сроку и с уничтожением пыток и истязаний? Я умер бы комфортно в их госпитале, в тепле и с внимательным доктором, и, может быть, гораздо комфортнее и теплее, чем у себя дома. Не понимаю, почему людям в таком же, как я, положении не приходит такая же мысль в голову, хоть бы только для шутки? Может быть, впрочем, и приходит; веселых людей и у нас много отыщется.


Ничего нет лучше для исправления, как прежнее с раскаянием вспомнить.


Я, как размыслю, всегда умнее поступаю и говорю; я думаю, и ты тоже.


Это была та точка долго сдерживаемого, но разразившегося, наконец, гнева, когда главным побуждением становится немедленный бой, немедленная потребность на кого-нибудь накинуться. Знавшие Лизавету Прокофьевну тотчас почувствовали, что с нею совершилось что-то особенное.


Нет, не «русская душа потёмки»,  а у него самого на душе потёмки.


Она думает, что выйти ей за тебя невозможно, потому что она тебя будто бы опозорит и всю судьбу твою сгубит. «Я, говорит, известно какая».


И с чего  я взял давеча, что вы идиот! Вы замечаете то, чего другие никогда не заметят. С вами поговорить бы можно, но… лучше не говорить!


Вот меня считают за идиота, а я все-таки умный, а они и не догадываются.


Ему и в мысль не могло прийти, что все это простосердечие и благородство, остроумие и высокое собственное достоинство есть, может быть, только великолепная художественная выделка. Большинство гостей состояло даже, несмотря на внушающую наружность, из довольно пустых людей, которые, впрочем, и сами не знали, в самодовольстве своем, что многое в них хорошее – одна выделка, в которой притом они не виноваты, ибо она досталась им бессознательно и по наследству.


Что могла сделать сила страсти, то могло быть, наконец, побеждено чувством обязанности, ощущением долга, чина и значения, и вообще уважением к себе.


Известно, что человек, слишком увлекшийся страстью, особенно если он в летах, совершенно слепнет и готов подозревать надежду там, где вовсе ее и нет; мало того, теряет рассудок и действует как глупый ребенок, хотя бы и был семи пядей во лбу.


Заметьте себе, милый князь, что нет ничего обиднее человеку нашего времени и племени, как сказать ему, что он не оригинален, слаб характером, без особых талантов и человек обыкновенный.


Слыл он человеком с большими деньгами, с большими занятиями и с большими связями. В иных местах он сумел сделаться совершенно необходимым, между прочим и на своей службе. А между тем известно тоже было, что Иван Федорович Епанчин  — человек без образования.


Да потому-то и идет за меня, что наверное за мной нож ожидает!


Если б я имел власть не родиться, то наверно не принял бы существования на таких насмешливых условиях.


Генерал был «решительно жертвой своей неумеренной веры в благородство человечества, говоря вообще». Взяв успокоительную привычку подписывать заемные письма и векселя, он и возможности не предполагал их воздействия.


Мы слишком унижаем провидение, приписывая ему наши понятия, с досады, что не можем понять его. Но опять-таки, если понять его невозможно, то, повторяю, трудно и отвечать за то, что не дано человеку понять. А если так, то как же будут судить меня за то, что я не мог понять настоящей воли и законов провидения?


Расчеты этого человека всегда зарождались как бы по вдохновению и от излишнего жару усложнялись, разветвлялись и удалялись от первоначального пункта во все стороны; вот почему ему мало что и удавалось в его жизни.


Самое тонкое, хитрое и в то же время правдоподобное толкование оставалось за несколькими серьезными сплетниками из того слоя разумных людей, которые всегда, в каждом обществе, спешат прежде всего уяснить другим событие, в чем находят себе призвание, а нередко и утешение.


Еще одно непредвиденное, но самое страшное истязание для тщеславного человека, — мука краски за своих родных, у себя же в доме…


Поминутно жалуются, что у нас нет людей практических; что политических людей, например, много; генералов также много; разных управляющих, сколько бы ни понадобилось, сейчас можно найти каких угодно, — а практических людей нет.


И разве одну только страстность внушает ее лицо? Да и может ли даже это лицо внушать  теперь страсть? Оно внушает страдание, оно захватывает всю душу.


Во всякой гениальной или новой человеческой мысли, или просто даже во всякой серьезной человеческой мысли, зарождающейся в чьей-нибудь голове, всегда остается нечто такое, чего никак нельзя передать другим людям, хотя бы вы исписали целые томы и растолковывали вашу мысль тридцать пять лет; всегда останется нечто, что ни за что не захочет выйти из-под вашего черепа и останется при вас навеки. С тем вы и умрете, не передав никому, может быть, самого-то главного из вашей идеи.


Робость и полнейший недостаток собственной инициативы постоянно считался у нас главнейшим и лучшим признаком человека практического, — даже и теперь считается. Но зачем винить только себя, — если только считать это мнение за обвинение? Недостаток оригинальности и везде, и во всем мире, спокон века считался всегда первым качеством и лучшею рекомендацией человека дельного, делового и практического, и по крайней мере девяносто девять сотых людей (это-то уж по крайней мере) всегда состояли в этих мыслях, и только разве одна сотая людей постоянно смотрела и смотрит иначе.


Пусть тот, кому попадется в руки мое «Объяснение» и у кого станет терпения прочесть его, сочтет меня за помешанного, или даже за гимназиста, а вернее всего за приговоренного к смерти, которому естественно стало казаться, что все люди, кроме него, слишком жизнью не дорожат, слишком дешево повадились тратить ее, слишком лениво, слишком бессовестно ею пользуются, а стало быть, все до единого недостойны ее! И что же? Я объявляю, что читатель мой ошибется, и что убеждение мое совершенно независимо от моего смертного приговора. Спросите, спросите их только, как они все, сплошь до единого, понимают, в чем счастье?


Человек он был в высшей степени солидный и установившийся. Постановка его в свете и обществе давным-давно совершилась на самых прочных основаниях. Себя, свой покой и комфорт он любил и ценил более всего на свете, как и следовало в высшей степени порядочному человеку. Ни малейшего нарушения, ни малейшего колебания не могло быть допущено в том, что всею жизнью устанавливалось и приняло такую прекрасную форму.


Нельзя оставаться в жизни, которая принимает такие странные, обижающие меня формы.


Иная из нас в осла  еще влюбится. Это еще в мифологии было. Но что годилось и вполне удовлетворяло в Италии, то оказалось не совсем пригодным в России.


Я не мог выносить этого шныряющего, суетящегося, вечно озабоченного, угрюмого и встревоженного народа, который сновал около меня по тротуарам. К чему их вечная печаль, вечная их тревога и суета; вечная, угрюмая злость их (потому что они злы, злы, злы)? Кто виноват, что они несчастны и не умеют жить, имея впереди по шестидесяти лет жизни?


Большие не знают, что ребенок даже в самом трудном деле может дать чрезвычайно важный совет.


А потом мне показалось, что и в тюрьме можно огромную жизнь найти.


Они, князь, говорят, что я чудачка, а я умею различать. Потому сердце главное, а остальное вздор. Ум тоже нужен, конечно… может быть, ум-то и самое главное. Не усмехайся, Аглая, я себе не противоречу: дура с сердцем и без ума такая же несчастная дура, как и дура с умом без сердца. Старая истина. Я вот дура с сердцем без ума, а ты дура с умом без сердца; обе мы и несчастны, обе и страдаем.


Заметьте себе, милый князь, что нет ничего обиднее человеку нашего времени и племени, как сказать ему, что он не оригинален, слаб характером, без особенных талантов и человек обыкновенный.


Ничего нет лучше для исправления, как прежнее с раскаянием вспомнить.


как легко прививаются привычки роскоши и как трудно потом отставать от них, когда роскошь мало-помалу обращается в необходимость.


Впрочем, если не любишь человека, зачем ему дурного желать, не правда ли?


«Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!»


спросил с тою неделикатною усмешкой, в которой так бесцеремонно и небрежно выражается иногда людское удовольствие при неудачах ближнего


нет ничего обиднее человеку нашего времени и племени, как сказать ему, что он не оригинален, слаб характером, без особенных талантов и человек обыкновенный


Никогда наш либерал не в состоянии позволить иметь кому-нибудь свое особое убеждение и не ответить тотчас же своему оппоненту ругательством или даже чем-нибудь хуже…


Но некоторая тупость ума, кажется, есть почти необходимое качество если не всякого деятеля, то по крайней мере всякого серьезного наживателя денег.


Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества.


Что смешно было прежде и кстати, то совсем неинтересно теперь.


Ко всем мучениям его недоставало зависти. Она вдруг укусила его в самое сердце.


Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают.


Можно ли любить всех, всех людей, всех своих ближних, – я часто задавала себе этот вопрос? Конечно, нет, и даже неестественно. В отвлеченной любви к человечеству любишь почти всегда одного себя.


Впрочем, известно, что человек, слишком увлекшийся страстью, особенно если он в летах, совершенно слепнет и готов подозревать надежду там, где вовсе ее и нет; мало того, теряет рассудок и действует как глупый ребенок, хотя бы и был семи пядей во лбу.


– Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье! – проговорил князь тихим голосом.


Не великая власть, не великий и бунт.


Подлецы любят честных людей, – вы этого не знали?


Коли он живет, стало быть, всё в его власти!


как легко прививаются привычки роскоши и как трудно потом отставать от них, когда роскошь мало-помалу обращается в необходимость


и супругу свою до того уважал и до того иногда боялся ее, что даже любил


Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем самое преступление. Убийство по приговору несоразмерно ужаснее, чем убийство разбойничье.


– Красоту трудно судить; я еще не приготовился. Красота – загадка.


Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем самое преступление


От детей ничего не надо утаивать, под предлогом, что они маленькие и что им рано знать. Какая грустная и несчастная мысль!


Лизавета Прокофьевна была дама горячая и увлекающаяся, так что вдруг и разом, долго не думая, подымала иногда все якоря и пускалась в открытое море, не справляясь с погодой.


Но некоторая тупость ума, кажется, есть почти необходимое качество если не всякого деятеля, то по крайней мере всякого серьезного наживателя денег.


Ограниченному «обыкновенному» человеку нет, например, ничего легче, как вообразить себя человеком необыкновенным и оригинальным и усладиться тем без всяких колебаний.


дура с сердцем и без ума такая же несчастная дура, как и дура с умом без сердца. Старая истина.


Я не был влюблен, – отвечал князь так же тихо и серьезно, – я… был счастлив иначе.


Знаете, я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь его? Говорить с человеком и не быть счастливым, что любишь его! О, я только не умею высказать… а сколько вещей на каждом шагу таких прекрасных, которые даже самый потерявшийся человек находит прекрасными? Посмотрите на ребенка, посмотрите на божию зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят…


Один совсем в бога не верует, а другой уж до того верует, что и людей режет по молитве…


Компания была чрезвычайно разнообразная и отличалась не только разнообразием, но и безобразием.


А ведь главная, самая сильная боль, может, не в ранах


Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают.


ничему не удивляться, говорят, есть признак большого ума; по-моему, это в равной же мере могло бы служить и признаком большой глупости…


может быть, тоже был человек с воображением и попыткой на мысль.


Но генерал никогда не роптал впоследствии на свой ранний брак, никогда не третировал его как увлечение нерасчетливой юности и супругу свою до того уважал и до того иногда боялся ее, что даже любил


Я вхожу и думаю: «Вот меня считают за идиота, а я все-таки умный, а они и не догадываются…»


Впрочем, известно, что человек, слишком увлекшийся страстью, особенно если он в летах, совершенно слепнет и готов подозревать надежду там, где вовсе ее и нет; мало того, теряет рассудок и действует как глупый ребенок, хотя бы и был семи пядей во лбу.


В самом деле, нет ничего досаднее, как быть, например, богатым, порядочной фамилии, приличной наружности, недурно образованным, не глупым, даже добрым, и в то же время не иметь никакого таланта, никакой особенности, никакого даже чудачества, ни одной своей собственной идеи, быть решительно «как и все».


Это был очень красивый молодой человек, тоже лет двадцати восьми, стройный блондин, средневысокого роста, с маленькою наполеоновскою бородкой, с умным и очень красивым лицом. Только улыбка его, при всей ее любезности, была что-то уж слишком тонка; зубы выставлялись при этом что-то уж слишком жемчужно-ровно; взгляд, несмотря на всю веселость и видимое простодушие его, был что-то уж слишком пристален и испытующ.


И наконец, мне кажется, мы такие розные люди на вид… по многим обстоятельствам, что, у нас, пожалуй, и не может быть много точек общих, но, знаете, я в эту последнюю идею сам не верю, потому очень часто только так кажется, что нет точек общих, а они очень есть… это от лености людской происходит, что люди так промеж собой на глаз сортируются и ничего не могут найти…


Изобретатели и гении почти всегда при начале своего поприща (а очень часто и в конце) считались в обществе не более как дураками, – это уж самое рутинное замечание, слишком всем известное.


Красоту трудно судить; я еще не приготовился. Красота – загадка.


Большинство гостей состояло даже, несмотря на внушающую наружность, из довольно пустых людей, которые, впрочем, и сами не знали, в самодовольстве своем, что многое в них хорошее – одна выделка, в которой притом они не виноваты, ибо она досталась им бессознательно и по наследству.


Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем самое преступление.


Знайте, что есть такой предел позора в сознании собственного ничтожества и слабосилия, дальше которого человек уже не может идти и с которого начинает ощущать в самом позоре своем громадное наслаждение…


Частые припадки его болезни сделали из него совсем почти идиота (князь так и сказал: идиота).


Единичное добро останется всегда, потому что оно есть потребность личности, живая потребность прямого влияния одной личности на другую.


Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают


Одним словом, был страшный беспорядок. Мне показалось с первого взгляда, что оба они, и господин, и дама – люди порядочные, но доведенные бедностью до того унизительного состояния, в котором беспорядок одолевает наконец всякую попытку бороться с ним и даже доводит людей до горькой потребности находить в самом беспорядке этом, каждый день увеличивающемся, какое-то горькое и как будто мстительное ощущение удовольствия.


Есть люди, которые в своей раздражительной обидчивости находят чрезвычайное наслаждение, и особенно когда она в них доходит (что случается всегда очень быстро) до последнего предела; в это мгновение им даже, кажется, приятнее быть обиженными, чем не обиженными. Эти раздражающиеся всегда потом ужасно мучатся раскаянием, если они умны, разумеется, и в состоянии сообразить, что разгорячились в десять раз более, чем следовало.


Недостаток оригинальности и везде, во всем мире, спокон веку считался всегда первым качеством и лучшею рекомендацией человека дельного, делового и практического, и по крайней мере девяносто девять сотых людей (это-то уж по крайней мере) всегда состояли в этих мыслях, и только разве одна сотая людей постоянно смотрела и смотрит иначе.


Оцените статью
Афоризмов Нет
0 0 голоса
Рейтинг статьи
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
Теперь напиши комментарий!x